leon_orr: glaz (Default)
[personal profile] leon_orr


У моей мамы была книга «Детское питание» - том большого формата, со множеством фотографий и рисунков.
Кроме кулинарных рецептов книгу эту заполняли рекомендации по правильному кормлению детей разного возраста, варианты режима дня; заметки, которые можно было бы назвать медицинским ликбезом, и назидательные рассказы, в художественной форме воспитующие родителей, чтобы они не были нерадивыми и кормили бы детей правильной полезной пищей.


Я очень любила читать эту книжку и даже, став взрослой хозяйкой и получив в наказание за это необходимость кормить вкусно и полезно своих детей, вспомнила и воспроизвела кое-какие рецепты из неё — кабачковые оладьи, например.
Там была такая фотография: девочка с бантом (очень похожая на меня, когда мне было лет пять), держа вилку, сидит за столом, перед ней тарелка с какой-то едой и подпись: «Оладьи кабачковые — это что-то новое».

Я помню и фотографию, и подпись лет с одиннадцати — а зачем?
Видимо, за тем, что в моём детстве кабачковых оладий никто не готовил, неизвестность глодала меня, пока я однажды не решила, опираясь на свои воспоминания и кулинарный опыт, как на костяк, произвести реконструкцию запавшего в сознание незнакомого объекта.
Реконструкция прошла успешно, объект оказался вкусным, теперь я часто готовлю кабачковые оладьи, заодно изжив один из комплексов, которые порождает в нас неизвестность.

Самое первое моё воспоминание о еде выглядит так: очень светлая, но, судя по всему, очень тесная комнатка. Вся какая-то белая: спинки кровати скрываются за белыми занавесочками из простынного полотна, такими же занавесочками до половины прикрыто и окно. Обе кровати застелены белыми покрывалами года через три-четыре я буду уже достаточно большой, чтобы узнать, что эти покрывала изначально были розовыми, но побелели от стирок. Их привёз с войны мой дядя, которого на тот момент, что я пытаюсь вспомнить, уже не было в живых.

В этой белой комнате я сижу на горшке, в руке держу печенье.
В комнате, кроме меня, ещё двое детей — это мальчики (мои кузены). Один из них, постарше, толстенький и флегматичный, возится на полу с какими-то игрушками.
Другой, тощий и нервный, только-только учится ходить. Ловко перебирая руками по кровати, он ковыляет ко мне, выхватывает печенье и так же ловко улепётывает назад.
Я воплю.

Тощим и нервным брат родился потому, что, когда его мама была им беременна, его отец умирал от порока сердца и туберкулёза, привезённого с войны.
Он не дожил до рождения сына полутора или двух месяцев, он и меня не видел — я родилась через несколько дней после его смерти.
Какое-то время мы все жили вместе, в одной крошечной комнатушке, а потом разъехались из Киева в разные концы страны.
Поскольку в этом воспоминании мы всё ещё вместе, в киевской каморке, делаю вывод, что оно относится ко времени, когда мне было года полтора.

Далее происходит скачок. Как мы жили в Западной Украине и на Донбассе я не помню абсолютно, далее все мои детские воспоминания связаны с Батуми и Москвой.
Помню только, что бабушка держит меня на руках, ноги мои обёрнуты одеялом, мы стоим в каком-то совершенно пустом дворе возле белого домика — украинская мазанка? — во дворе ни былинки, только чёрная, раскисшая, какой она бывает после дождя или растаявшего снега, земля.
Думаю, это Черновицы, мы там жили, спасаясь от ареста, там я чуть и не умерла, там врачи отказались меня лечить.
Эпизод, который я помню, относится ко времени, когда бабушка уже вытащила меня из могилы наперекор врачебному приговору.

Вот моя мама на фоне этой мазанки:



Тут она в шубе из искусственного меха, полученной в рамках американской помощи. Эта шуба ещё долго жила у нас, я ею укрывалась в дождливые сырые дни, когда гулять было нельзя, и я читала, сидя на кровати.
Шарф из мягчайшей шерсти, французский, тоже из американской помощи. Им мне закутывали горло, когда я болела.
Потом его съела моль.



Когда мне было четыре с половиной года, мы с бабушкой ездили в Киев, на нашу с ней родину, но из еды в Киеве я помню только вкуснейшие маринованные яблоки, которыми нас угощала какая-то пожилая родственница, у которой мы останавливались на Куренёвке.

Зато прекрасно помню, как я сижу за столом на застеклённой веранде деревенского аджарского дома, где мы снимали комнату с этой вот самой верандой, и ем из высокой чашки сгущённое молоко с хлебом.
Я всю жизнь люблю сгущённое молоко, сейчас мне его нельзя, я даже страдаю иногда по этому поводу.
Но тогда меня никто не ограничивал, бабушка и мама были рады, что я ем хоть что-то, вот я и ужинаю таким странным образом.
И вдруг, откусив очередную порцию хлеба, я обнаруживаю, что у меня выпал зуб и в этом хлебе застрял.
Это мой первый выпавший зуб, я страшно переживаю — а вдруг останусь беззубой?! - но бабушка клятвенно меня заверяет, что зуб вырастет обязательно, нужно только набраться терпения.
Она моет выпавший зуб и кладёт его в пустую спичечную коробку. Эта коробка с написанной на ней бабушкиной рукой датой долго хранилась у нас дома, но потом куда-то делась, да и ладно. В памяти моей этот зуб хранится, значит, словно бы и существует.

Я не доела ту сгущёнку. А за ночь в неё налезли муравьи, бабушка отдала её нашей чёрной кошке Чите. Чита съела и приторное молоко, и потонувших в нём муравьёв с завидным аппетитом, чуть ли не урча.
Она, вообще, была лакомкой. Когда в следующий раз я не смогла доесть гоголь-моголь из одного желтка, — хотя очень гоголь-моголь любила — и он тоже стал достоянием муравьиных фуражиров, Читка и его слопала так же увлечённо.
Мне, кстати, её часто ставили в пример: «Посмотри, как Чита хорошо кушает!»
Я смотрела на кошку со смесью зависти и досады — обижалась на неё за нетоварищеское поведение.

Перед бабушкой и мамой постоянно стояла нетривиальная задача не только самим прокормиться, но и накормить меня — и это при том, что многие вещи я отказывалась есть категорически, а на те, что я есть соглашалась, у них просто не было денег.

Помню одно воскресенье. Лето, солнце, нет дождя, в дальнем конце хозяйского огорода бежит горная речка, разбиваясь на мокрых блестящих обкатанных голышах и журча со звоном и переливами. Очень тихо, только квохчут куры, жужжат пчёлы, птицы какие-то свиристят и где-то далеко лает собака.
Мама нажарила сковородку картошки на постном масле. Жарить картошку на постном масле очень стыдно, приличные люди готовят на сливочном, но мы не очень приличные люди: живём за городом, в деревенском доме, где снимаем комнату с верандой, обедаем пустой жареной картошкой, даже огурца у нас к ней нет.
Или есть! Один, маленький, кривоватый. Но свежий, замечательно молоденький и колючий. Мама разрезает его в длину пополам, солит половинки, трёт их срезами друг о друга и отдаёт мне.

Мы сидим за вкопанным в землю столом, едим картошку, огурец я уже схрумкала, и тут на дорожке появляется хозяйка и на повышенных тонах начинает выяснять с мамой, куда делся огурец, который ещё утром вот здесь висел.
Она тычет рукой в густые огуречные плети. Плети стоят стеной, они усеяны жёлтыми цветочками и множеством мелких, недавно завязавшихся огурчиков.
Мама пожимает плечами и отвечает хозяйке в том смысле, что она не нанималась стеречь её огород.
Хозяйка, её зовут тётя Нина, и я дружу с её сыном Генкой, фырча, убегает, а мама… Нет, она не плачет, я всего раз в жизни видела слёзы на её глазах, но я каким-то чутьём понимаю, как ей сейчас плохо, как она рассержена и унижена.
Мне года четыре, но я уже тогда почти умела чувствовать унижение, почти понимала, что это такое и почти жалела маму.
- Ешь! - прикринула она на меня. Мама моя не переносила, когда её жалели.

Правда, и некую укоризну в адрес мамы я испытала: я уже знала, что нехорошо брать чужое, мне было обидно, что мама взяла.
Позже я поняла, что именно её унизило: она сорвала чужой огурец для меня, потому что купить его не могла, а её поймали и не захотели вдаваться в тяжёлые подробности её жизни.
Не будь меня, разве стала бы она пачкаться… Иногда в детстве я чувствовала себя виноватой перед ней за то, что вынуждаю её заботиться о себе, когда ей и так нелегко живётся.

Другое воскресенье. Видимо, ранняя весна, потому что деревья ещё голые, но тепло. Несмотря на это, я одета в байковое платье, шаровары с начёсом внутри и такой же свитерок поверх платья. Эти шаровары и свитер назывались лыжным костюмом — их даже взрослые девушки и женщины носили.
У меня было три — бордовый (он на мне в этом воспоминании), коричневый и синий. Больше всего я любила бордовый, этот цвет и сейчас один из моих любимых.

У меня отросли волосы, поэтому воскресенья начинались с моей причёски — мама заплетает тугие косы, вплетает в них атласные ленты вишнёвого цвета и подвязывает «бубликами» у висков.
Затем начинает варить манную кашу.
Манную кашу я ненавижу до дрожи, до рвоты, до омерзения, запаха её слышать не могу, но в младенчестве я умирала, все мои пять лет считаюсь «скелетом», бабушка то и дело таскает меня к врачам с вопросом «как её подкормить, чтобы поправилась», поэтому манная каша неизбежна.

Я сижу во дворе на маленькой скамеечке и ною.
Это уже другой двор, мы переехали. К тёте Нине вернулся из тюрьмы муж, отец Генки, им самим понадобилась комната, в которой жили мы.
Теперь мы снимаем комнату немного ближе к городу. Это уже не деревня, это пригород, но имеющий совершенно тот же деревенский вид — с частными домами на сваях, курами-утками-индюшками, кукурузой и фасолью в огородах и большими деревьями хурмы и корольков.
И здесь мы тоже большую часть времени проводим во дворе, если не идёт дождь.

Дождь не идёт, поэтому мама варит кашу на керосинке, стоящей на крыльце, а я сижу внизу и ною — не хочу я эту кашу, я не люблю манную кашу, она противная, я хочу хлеб с маслом. По будням на завтрак я пью чай и ем хлеб с маслом — изо дня в день — и только воскресное утро омрачается символом маминой заботы обо мне, ненавистной манной кашей.

Потом начинается кормление. Мама прекрасно понимает, что добром я эту кашу не съем, поэтому кормит меня сама, несмотря на то, что мне уже пять с половиной лет, я хожу в детский сад и давно уже ем самостоятельно.
Но поедание нелюбимой каши не может быть мне доверено, мама твёрдой рукой берёт в руки ложку, и я начинаю давиться белой горячей гадостью под крики: «Открой рот, глотай, ешь, я говорю!»

Иногда мама использует демагогический приём: «Ты знаешь, - с укором говорит она, - сколько детей мечтали бы об этой каше? Бедных голодных детей!»
На меня этот пример не действует: я ей не верю. В детском саду все ненавидят манную кашу, только пара ребят едят её с удовольствием, но они всё метут, как метлой, их дома, наверное, совсем не кормят.
Став постарше, я прочла пьесу Михалкова «Я хочу домой» про русских детей, которых держали после войны в каком-то европейском детском доме, не отпускали домой да ещё и голодом морили.
В детский дом должна была приехать делегация советских военных и дипломатов, чтобы убедиться, что дети хотят вернуться, и забрать их.
И в этот день детям сварили сладкую манную кашу на сгущённом молоке и они были счастливы, что им перепала такая вкусная еда.

Вот из-за того, что дети радовались мерзкой манной каше, я не поверила этой пьесе ни на грош и больше никогда не перечитывала, хотя любимые книги чуть ли не наизусть заучивала.

Кое-как я съедала свою кашу и бывала отпущена на волю. Но как только у меня появилось право отказываться от какой-либо еды, я, в первую очередь, отказалась от манной каши и больше никогда в жизни её не ела.

*****


Я продолжу эти воспоминания, но нужно соответствующее настроение, так что, прямо завтра продолжения может и не быть.
И фотографий добавлю - оказалось, я не все свои детские снимки отсканировала.




Я И МОЯ СЕМЬЯ
If you don't have an account you can create one now.
HTML doesn't work in the subject.
More info about formatting

If you are unable to use this captcha for any reason, please contact us by email at support@dreamwidth.org

Profile

leon_orr: glaz (Default)
leon_orr

April 2025

S M T W T F S
  12345
6789101112
13141516171819
2021 2223242526
27282930   

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Tuesday, 22 July 2025 00:32
Powered by Dreamwidth Studios