leon_orr: glaz (Default)


Она повернулась спиной к очередному взрыву, к взметнувшейся к небу и в стороны разорванной плоти пустыни, к грохоту, удушающей гари — и побежала.

Бежала она на удивление легко — сказались последние несколько месяцев бескормицы и потери веса, странно только, что она не обессилела на первых же десятках метров пути, бежала и бежала.
Тело вспомнило спортивную юность, ноги легко касались тропы, руки работали, грудь дышала, ветер летел навстречу и нёс с собой запах воды, который становился всё сильнее, чем дальше убегала она от стрельбы, взрывов, воплей, пожарищ и бесчисленных дымов, постепенно уходящих за горизонт, как уходит грозовая туча, отстрелявшись и излившись.

Горизонт, к которому бежала она, оставался светел и тих, всё сильнее чувствовалась близость большой воды, и она бежала, стремилась к ней, потому что нуждалась в успокоении, которое надеялась найти в большой воде.

Вскоре пространство словно бы расступилось, открыло песчаный пляж, тянувшийся на километры и километры — хоть вправо посмотри, хоть влево.
Очень светлый песок всех оттенков белого, молочного, почти бесцветного бежевого сменил грязно-охровую глину пустыни, от чего берег выглядел чистым, девственно нетронутым.

Она даже не удивилась лодке, лежавшей у самой кромки воды, и даже не подумала о том, что совершает кражу, когда влезла в лодку и взялась за вёсла.
Она знала, что большая вода поможет ей, спасёт — тем или иным образом.
Большая вода решила спасти её так? Что ж, она приняла эту милость с благодарностью.

Лодка была лёгкой, хорошо слушалась вёсел, и вскоре берег стал всего лишь тёмной полоской, за которой самым непостижимым образом скрылось всё то многомерное безумие, от которого ей удалось убежать.

Она оставила вёсла, легла на дно лодки и стала смотреть в небо.
Солнца пряталось за высокой облачностью, не слепило глаза, но день при этом не казался пасмурным, был просто очень тихим и светлым. Стоял абсолютный штиль, не шевелились ни воздух, ни вода. Небо отражалось в неподвижной поверхности воды, вода не бликовала, не пускала солнечные зайчики, но тоже светилась спокойным рассеянным сиянием, совершенно сливаясь с небом, образуя с ним как бы светящийся полый шар, внутри которого лодка скользила бесшумно по этой светящейся воде, под светящимся небом.

Лодку, видимо, несло какое-то глубинное течение, никак не сказывавшееся на поверхности, поэтому и скользила она плавно и бесшумно — или это сознание, оглушённое грохотом войны и долгим бегом, отказывалось улавливать звуки?

Она лежала на дне лодки внутри светового шара, она тонула в этом свете, в этой тишине, в этом покое.
Они уносили её всё дальше, всё ближе к удалявшемуся светлому горизонту, вставали завесой между ней и прошлым.
Очертания лодки размывались, становились менее чёткими, и в какой-то неуловимый момент неяркий спокойный рассеянный свет полностью поглотил и лодку, и лежащую на её дне беглянку, желавшую только одного — кануть.

Остались только неподвижная вода, неподвижный воздух, их слияние, их рассеянный свет.

7 июня 2024 года
Израиль
leon_orr: glaz (Default)


Мы пришли в таверну большой шумной компанией, сдвинули столы и расселись в ожидании официантки.
После трёх часов на пляже приятно было оказаться в затемнённой прохладе таверны, где пахло кофе, свежим хлебом и жареным мясом.

Подошла официантка, мы стали заказывать сыр, вино, минеральную воду, маслины, жареную рыбу, креветок — весь тот набор южных закусок, который я так люблю за его необременительность.

Сделав заказ, мы огляделись и увидели, что за небольшим столиком сидит женщина с гитарой. Длинным тонкими смуглыми пальцами, унизанными серебряными кольцами, она перебирала струны и то смотрела на гитару, то поднимала голову и устремляла взгляд куда-то над головами других посетителей.

Увидев её, я уже не могла отвести от неё взгляда — такой необычной она мне показалась.
Она, явно, была высока и тонка, но горбилась над гитарой.
Когда она поднимала голову, было видно её лицо — худое, с выступающим костяком и запавшими глазами, какие бывают у давно и безнадёжно больных людей.
Очень тёмные даже на вид жёсткие волосы она собрала на затылке, но несколько прядей выбились и падали на её обнажённые худые плечи.

Какое-то время она перебирала струны молча, а потом вдруг не то запела, не то заговорила речитативом — высоким рыдающим голосом, каким сопровождают танец фламенко в таблао — мы как раз буквально пару дней назад побывали в одном таком театре, и я всё ещё находилась под впечатлением от танца, музыки, голосов, от всей атмосферы напряжённой чувственности, которой они были пронизаны.

Я не так хорошо знаю испанский, чтобы понять, что кричала-декламировала гитаристка, но мне перевели — приблизительно, конечно, однако достаточно точно, чтобы я поняла смысл этой песни-плача.

- Он разбил мне сердце.
Вот оно — лежит в золотой пыли у моих ног,
бедное, не нужное ему, но как же мне жить без сердца?
Как мне жить без него?

- Кто это? - спросила я у официантки, когда она принесла мне салат.
- Да приходит сюда, - равнодушно ответила девушка, - хозяйка разрешает ей играть и петь: это нравится посетителям.
- Может быть, вы знаете, чьи это стихи?
- Хозяйка говорит, что она сама их сочиняет, а мне кажется, что она не сочиняет, а рассказывает о своей жизни. Она, вроде бы, очень одинока, вот и ходит по тавернам, ведь нужно же человеку почувствовать, что его хоть кто-то видит и знает.

Меня удивило такое философское понимание людей у молоденькой девушки, а та, смутившись вдруг, отошла к другим — кто-то попросил у неё принести воду.


- Сердце моё разбитое лежит в пыли.
Трепещут его осколки, не хотят умирать,
не хотят останавливаться.
Я бессильно наклоняюсь, я протягиваю бессильные руки,
я беру бессильные осколки моего разбитого сердца,
я несу их в горсти, - шёпотом кричала женщина с гитарой, а моё сердце то сжималось в такт с её ударами по струнам, то начинало биться учащённо, так что становилось трудно дышать.

Нужно ли дать ей денег? Уличные музыканты обычно ставят рядом с собой футляры от инструментов, куда слушатели и бросают свои монеты, но женщина не сделала этого, и на столике, за которым она сидела, стоял только большой стакан с апельсиновым соком.

Всё было очень странно, как-то излишне драматично, но мне показалось, что только я так реагирую на эту балладу. Мои друзья спокойно ели и пили, болтали, смеялись, иногда обращались ко мне, и я то и дело отвечала невпопад, но это никого не смущало, по-моему, они и не замечали моего волнения.

Певица смолкла, напряжение немного отпустило меня, и на смену ему пришли будничные практические мысли: скоро станет очень жарко, а я хотела обязательно зайти на рынок за свежими овощами и фруктами.
Извинившись перед компанией, я вышла из таверны и через несколько минут уже ходила между прилавками небольшого базарчика.

Пышная молодуха скрутила из газеты большой кулёк и заполнила его крупными, почти чёрными вишнями. Оранжевые абрикосы просто умоляли разодрать их пушистые ягодицы — косточки я не выбрасывала, я их потом разобью камнем на мраморном подоконнике моей комнаты, и они заменят мне миндаль — я люблю орехи, должно быть, я произошла от белки.

Таких тугих и пылающих помидоров я не видела уже давно, а козий сыр источал такой аромат, что невозможно было пройти мимо.

Сумка моя наполнялась и тяжелела, а в голове крутилось:

Я иду, я медленно и бессильно переступаю,
я тону в золотом мареве закатного солнца,
а осколки моего разбитого сердца
холодят мне руки и трепещут в тоске.

Я наелась в таверне, я не была голодна, но не обгрызть хрустящую горбушку золотистого, упоительно пахнущего батона я не могла — эта детская привычка не оставляла меня всю жизнь, да здравствуют детские привычки, делающие более лёгкой каменную тяжесть лет. Хотя бы не такой давящей.

Годы пролетят над моей головой,
они засыплют меня пеплом сгоревшего времени,
они выбелят мои волосы,
сомнут кожу, обесцветят глаза…

Не все частицы своего разбитого сердца удалось мне собрать, остались в моём сердце трещинки и щербины, никогда уже не стать ему целым, никогда уже не быть мне цельным человеком, потому что мешают эти трещины и щербины чувствовать полно и до конца всё то, что полагается чувствовать сохранному сердцу.

Он разбил мне сердце, я его собрала, но что же делать, если мельчайшие его частицы поглотила золотая пыль, по которой прошли чужие ноги и втоптали их в эту пыль!
Я собрала своё сердце, я живу, сердце бьётся.
Но зачем, зачем, почему он разбил мне сердце?!

22 апреля 2024 года

Израиль
leon_orr: glaz (Default)


Она просыпается от голосов за распахнутым окном.
Хлопают автомобильные дверцы, кричат дети, ворона каркает, взгромоздившись, как и каждое утро, на фонарь напротив окна спальни.
Соседи разъезжаются на работу, увозят детей в школы и детские сады.

Потом — шум воды в душе, голос артиста, читающего «99 франков» Бегбедэра, щёлкание на лестнице подошв плетёных из ротанга шлёпанцев, ежеутренняя восторженно-страдальческая реакция собак на её появление — они лают, стонут от радости, что снова видят хозяйку, а ведь они уже и не надеялись.

Они получают по печенью, как это бывает каждое утро, хрустят им, убегают во двор, возвращаются, вьются вокруг, ожидая ещё каких-нибудь вкусных сюрпризов, но, не дождавшись, валятся кто где и засыпают.

Холодильник напоминает, что нужно закрыть дверцу, чайник своим шумом — словно взлетает бомбардировщик (как всегда, думает она) — заглушает голос чтеца.

Кошки напоминают о себе отчаянными голосами, мечутся по кухне в ожидании ежеутренней ложки молока, гремит миксер, лает соседская собака — её собаки дружно осаживают скандалистку, и наконец можно сесть в кресло, наконец наступает тишина, слегка только подкрашенная почти невесомым шумом вентилятора в компьютере.

Тишина.

Вдруг опять взлаивает собака соседей, ей отвечают другие, и она думает, что утренняя тишина — ничто по сравнению с ночной, когда даже самым неврастеничным собакам нет дела до дуновения ветра и шороха листьев на умирающем инжировом дереве, которое нужно будет спилить, когда по-настоящему спадёт жара.

24 октября 2023 года

Израиль
leon_orr: glaz (Default)


В той жизни я любила осень.

Я любила тёплые краски осенних листьев, острый запах грибов в лесу, неяркое солнце, какую-то особенную тишину.

Горечь хризантем была мне не менее мила, чем парфюмерный запах роз. Мне всегда дарили хризантемы на день рождения.
На шестнадцатилетие подарили столько, что дома закончились не только вазы, но и банки, и охапка бордовых махровых хризантем стояла в ведре с водой.

Однажды в Москве я в конце августа ехала в электричке с Павелецкого вокзала.
По сторонам полосы отчуждения плотной толпой стояли деревья, ещё зелёные, ещё летние. Но вдруг в этой зелёной стене мелькнула абсолютно жёлтая, какая-то особенно светящаяся ветка, и стало понятно, что осень уже подошла близко, вот-вот - и она станет полновластной хозяйкой.

Осени случались разные.
Некоторые некрасивые, какие-то неухоженные, нищие - с поспешными дождями, бурой листвой, бесприютностью и ранним холодом.

Другие - солнечные, золотые, переливающиеся багрянцем ольхи и осины, зажигающие пожары в кронах клёнов и берёз, карабкающиеся по стенам домов языками пламени девичьего винограда и хмеля.

И небо в эти золотые дни сияло такой чистой голубизной, словно его как следует выстирали, накрахмалили и отгладили чьи-то невидимые людям руки.

Но вся эта пышная барочная красота облетала с тихим шорохом, поднимал голову северный ветер, и осень, подхватив свои ало-рыжие юбки, убегала прочь от первого снега, которым недобрая зима швыряла в неё с царской надменностью, потому что знала: её правление продлится дольше, поработит мир, запрёт его в ледяных темницах, заставит замереть и существовать в бездеятельном полусне, пока неряшливая молодка-весна не пнёт заносчивую царицу ногой в раскисшем от талой воды сапоге.

19 октября 2023 года

Израиль
leon_orr: glaz (Default)


Она происходила из богатой влиятельной семьи — старые деньги, не нувориши какие-нибудь, не выскочки, — а потому взгляд её всегда был спокоен, лицо безмятежно.

Ей не приходилось беспокоиться.

У неё всегда было всё. Ей даже не нужно было высказывать желания — просто всё было всегда.
Не приходилось беспокоиться, купят ли, сделают ли, найдутся ли деньги, захотят пойти навстречу её прихотям. Всё получалось само собой, поэтому и прихотей-то никаких не было: что желать, когда желать нечего — всё есть и так.

Люди, видевшие её впервые, поражались этому спокойному лицу, этому взгляду, этому абсолютному отсутствию эмоций.
Ну, да — вот лицо: рот, нос, лоб, подбородок, глаза…
Вот о глаза люди, как правило, и спотыкались — настолько в них отсутствовало хоть какое-нибудь выражение.

Причём её спокойный невыразительный взгляд не был взглядом умственно отстающего человека. Она была вполне смышлёной девочкой, неплохо училась в школе и потом в университете, занималась спортом.
Блестящей отличницей не была, училась вполне средне, не за что было хвалить, но и поводов ругать она тоже не предоставляла — обычная средняя девушка, каких много.

Вот только такие лица и такой взгляд никак не могли показаться обычными, выделяли её из толпы сверстниц.
Вокруг неё всегда роились молодые люди, которых привлекала её внешность: она была достаточно красива, чтобы мужчины начинали интересоваться ею даже безотносительно к её происхождению.

Но дальше ненавязчивых ухаживаний никто не шёл — это бесстрастное лицо, этот абсолютно безмятежный взгляд настораживали парней, они чувствовали какой-то подвох и тормозили до того, как приступить к решительным действиям по охмурению очередной тёлки.

Никто никогда не мог понять, зачем она поступила в университет. Выбор профессии тоже остался непонятым. И уж тем более никто не понимал, что заставило её работать — ну, ведь не необходимость зарабатывать на жизнь в самом деле!

Но она благополучно отучилась в университете, не менее благополучно нашла работу и работала вполне неплохо — опять по тому же принципу: звездой не была, но и выговоры не получала, любую работу выполняла в срок и без ошибок.

Замуж она тоже вышла и, по беглому впечатлению, выглядела среднестатистической молодой женой: опрятная одежда (может быть, слишком дорогая для заработков её мужа), посещение кружка аэробики, встречи с подругами, такими же молодыми жёнами, в кафе и у бассейна — всё, как у всех, но всё же как-то иначе.

Её молчаливость, её неизбывное спокойствие и в этой пёстрой компании выделяли её, не позволяли затеряться, вызывали тревожное недоумение.

Она и в постели не теряла своей невозмутимости, что абсолютно не вязалась с её увлечённостью самим процессом. Мужу не на что было жаловаться, ему не приходилось уламывать её, но каждый раз его не покидало разочарование, природу которого он не мог определить: вроде бы всё в порядке, но в то же время чего-то не хватает.
Чего? Ему не удавалось понять.

Детей у них не было, как-то не получились у них дети, и они жили вдвоём в огромном доме, всегда тихом, всегда казавшемся пустым.

Работа мужа требовала от него частых разъездов, но на её жизнь его отсутствие никак не влияло: всё так же она ездила на работу, встречалась с другими женщинами, молча и бесстрастно выслушивала их рассказы о детях, а потом и о внуках, всё так же безупречно одевалась и ухаживала за собой, всё таким же тревожаще спокойным оставались её лицо и выражение глаз.
Ей не о чем было беспокоиться.

Однажды ночью она проснулась от какого-то постороннего звука, раздавшегося, как ей показалось, из кухни.
Подумав, что, наверное, домработница забыла закрыть окно и в кухню влезла белка или енот, она пошла вниз.

Включив свет на первом этаже, она лицом к лицу оказалась с незнакомым мужчиной, который немедленно выстрелил в неё из пистолета с глушителем.
Он успел заметить, как изменился её взгляд: легкое удивление появилось в её глазах, слегка приподнялись брови, слегка искривился рот.

Но почти тут же лицо её расправилось, глаза закрылись, чтобы не открыться уже никогда — ей не о чем было беспокоиться, но уже по-новому.

Мужчина выключил свет, вышел из дома через чёрный ход, дошёл пешком до автомобиля, припаркованного за три улицы, проехал почти через весь город и позвонил.
Закончив разговор, он вынул из телефона сим-карту, бросил её на влажную землю по кустом и вдавил в грунт. Телефон он разбил каблуками ботинок, собрал фрагменты и по одному выбрасывал их в урны, встречавшиеся ему на пути.

На другом конце страны её муж сидел в ресторане с деловыми партнёрами. У него зазвонил телефон, он извинился и вышел из зала.
Послушав минуту, спросил: «Как она отреагировала?»
Ему ответили, он отключил телефон и присоединился к своей компании.

Никто не обратил внимания на его отлучку.
Кто-то рассказывал анекдот, кто-то что-то просил у официанта — шёл обычный ужин состоятельных людей в дорогом ресторане.

«Она удивилась», - вот что сказал звонивший ему две минуты назад мужчина.
Удивилась! Надо же. Впервые в жизни, наверное.

Он вдруг почувствовал необычайно сильное чувство свободы, как будто кто-то разрезал стягивавшие его долгие годы жёсткие ремни.
Он с удовольствием отправил в рот кусок превосходного мяса, запил вином и засмеялся очередному анекдоту.

Беспокоиться было не о чем.

23 сентября 2023 года

Израиль
leon_orr: glaz (Default)


ЧИСТАЯ КВАРТИРА

Её часто приглашают в гости, и она с удовольствием принимает приглашения.
Ну, то есть, как — с удовольствием? Кто может знать?
Просто приходит всегда, кто бы ни пригласил.
Приходит, куда позовут, садится, где скажут, ест, что дадут и пьёт, что нальют.
Кстати, пьёт очень немного, лишь для виду прикладываясь губами к рюмке во время очередного тоста.

Сидит, помалкивает, слушает, смотрит.
Лицо тонкое, волосы светлые, глаза прячутся за очками с дымчатыми стёклами — совершенно непроницаемая внешность, но при этом странно популярная, все её зовут на перебой, все хотят видеть её за своим праздничным столом, все считают её подругой.

И она откликается, ходит, а вот к себе не приглашает никогда, но почему-то никто не обижается, все принимают её нежелание делиться интимной стороной жизни, да как-то никто и не рассчитывает на ответное гостеприимство — как будто это так и надо: ходить к знакомым, есть за их столом вкусную, в разной степени, еду, но самой ни разу никого даже бутербродом не угостить.

Но почему-то люди принимают такое её поведение и даже не судачат на этот счёт, что удивительно.

Собственно, что означают все эти приглашения, эти накрытые столы, откупоренные бутылки, праздничные сервизы и затраты на стол, недоступные хозяевам в обычное время?
Всего лишь наивное желание похвастаться всем этим: и качеством содержимого бутылок, и сервизами, и выставленными деликатесами, и сопровождающими их шедеврами домашней кулинарии.

Попутно похвастаться новой обивкой на креслах, книжным шкафом, красивыми занавесками и прочими атрибутами налаженного за долгие годы быта и собственным усердием в поддержании его на максимально высоком уровне в рамках доступных возможностей.

Своего рода заклинание, мантра: «Мы хорошо живём! У нас всё в порядке, мы молодцы, мы всё делаем правильно!»

Иные застолья позволяют и детьми похвастаться: «Два годика, а «Мойдодыра» наизусть шпарит! Пятёрка по сольфеджио, едет на региональные соревнования по плаванию, на четвёртом курсе, но уже зовут в несколько хороших фирм».

Она сидит, размеренно носит вилку от тарелки ко рту, неслышно жуёт, запивает, помалкивает, слушает, а глаза не видны — спрятаны за дымкой очков.

Хозяин разгорячится, рассказывая о достижениях сына, размахивает руками, вскрикивает восторженно, хозяйка держит на руках младенца, удивлённо и несколько испуганно таращегося на гостей, дамы умилённо гукают и сюсюкают, девочка аккуратно барабанит на пианино какой-то этюд, все гости аплодируют — она остаётся невозмутимой: всё так же мерно двигает вилкой, всё так же аккуратно вытирает салфеткой ненакрашенные губы перед тем, как отпить глоток минеральной воды.

Хозяева очень сильно удивились бы, узнав, что больше всего на свете она хочет оказаться сейчас дома, в её довольно просторной двухкомнатной квартире с большой кухней, а не сидеть в тесноте на неудобном диване у придвинутого стола, который оказывается слишком высоким для диванных сидельцев, а ведь места на диване хозяева считают почётными, на диван сажают самых уважаемых и желанных гостей — и так странно, что она, такая молчаливая и неотзывчивая входит в их число!
И так странно, что, придя в дом, она с первого же момента хочет вернуться к себе, под свою крышу, за свои стены.

Она смотрит на хвастающихся хозяев и не понимает их гордости за детей.
Не понимает, зачем дети вообще нужны.
Какая в них нужда?
Почему люди отказываются от себя и своей жизни ради детей? Не жалко им?
Столько хаоса, шума, расходов, болезней, несчастий, несбывшихся ожиданий — ради чего это всё?
На её взгляд, слишком мизерна отдача, получаемая родителями в ответ на добровольное разрушение собственной жизни, слишком много усилий она требует, слишком непредсказуем результат.

Поэтому она с холодным интересом, спрятанным за туманными стёклами, наблюдает восторженную истерику вокруг некрасивого слюнявого младенца, стоически выдерживает брямканье пианино, иронически выслушивает о сплошных пятёрках сына, работающего на заводе наладчиком станков с ЧПУ и учащегося в вечернем техникуме.
Чем так довольны эти люди?
Она не понимает и с облегчением выходит из гостеприимной квартиры, спускается в метро — всё такая же отстранённая и невозмутимая.

Квартира встречает её сияющим паркетом, стильными обоями без единого пятнышка, безупречным порядком, тишиной, родным запахом.
Всё сияет в этой квартире: стерильная ванная, безупречная кухня, самая уютная в мире спальня, великолепная гостиная — с большим телевизором, креслом, которое она долго искала и подгоняла под своё понимание удобства, мягчайшим ковром, красивыми шторами.

Не квартира — мечта!

И никто ей в этой квартире не нужен, здесь всё организовано только для неё одной, она кропотливо выстраивала этот уют и совсем не хотела делиться им ни с кем.

Знакомые удивляются её безмужней жизни, правда, за её спиной и молча, каждый удивляется в одиночку.
Но что же делать, если она пару раз пыталась ответить на мужские призывы, но каждый раз ничего не получалось.

Ну, хорошо, допустим, она согласится встретиться — и что?
Куда они пойдут?
Мужчины так не изобретательны! Обязательно потащат в ресторан, но как есть в ресторане?
Откуда она знает, что творится на кухне?
Вот тот молодой повар, нарезающий свежие овощи для салата, вымыл руки после посещения туалета?
А масло, в котором жарят отбивные, сколько раз использовали? Думать о масле, в котором готовят картофель-фри, и вовсе не хочется!
Ещё и стоит вся эта сомнительная еда раз в пять, если не больше, дороже приготовленной дома в стерильной кухне на хорошем масле руками мытыми, а то и вовсе в перчатках!

Так что — не идти в ресторан, звать к себе?
Хммм…
Бегать по магазинам ради незнакомого — пока — человека, тратить деньги, время и силы?
Он ведь не притащит пакет деликатесов!
При наилучшем раскладе принесёт бутылку, коробку конфет и три полузавядшие астры, но, скорее всего, только бутылку да и ту вылакает сам.

А в результате?
Грязная посуда, окурки, пепел на её прекрасном монгольском ковре, затоптанный пол, ещё и унитаз обмочит, а ей опять генеральную уборку делать?
Деньги ей не просто достаются, она много работает, зарабатывает соответственно, но для себя, не для мужиков, ищущих насчёт клубнички и шею, на которую можно будет прочно усесться и свесить ноги.

Её такое счастье не нужно.
Как и семейное, хотя она сомневается, что в семье много счастья — какое может быть счастье при тотальном самоограничении?
Она вообще не понимает, как могут люди жить столь тесно — не в смысле территориальном, а тесно физически, телесно, даже физиологически.

Все эти походы в туалет на виду у всех, несвежее, а то и испачканное нижнее бельё, запахи, нездоровье, растрёпанность, нечистота…

Ну, допустим, когда женятся очень молодые люди, они находятся приблизительно на одном уровне брезгливости и нечистоплотности, которые вместе перерастают, приноравливаются друг к другу, привыкают, перестают замечать, потому что вся эта смесь запахов и тактильных ощущений становится рутиной, вплетается в атмосферу общего жилища, которую они совместно и создают.

Но как взрослые люди умудряются вжиться в облако испарений чужого тела?
Она представила себе мужские трусы в её корзине для грязного белья, пахнущие носки, волосатое тело на её постели, дыхание, может быть даже, храп — и зачем это ей?

Она давно жила размеренной жизнью, расписанной по дням недели, месяцам, кое-что и по годам.
Давно уже её день заканчивался глажкой одежды на следующий день.
По четвергам она составляла список покупок.
В пятницу делала покупки, раскладывала всё в раз и навсегда заведённом порядке, записывала траты в тетрадь расходов и делала уборку квартиры, чтобы в субботу с утра уже всё сияло и благоухало.

Она любила ходить в театр и кино одна, чтобы никто не приставал с ненужными разговорами, любила одна бродить по музеям и выставкам, не тяготилась одиночеством во время отпуска, не искала приключений, не отзывалась на призывы мужчин, вырвавшихся из семейных пут и жаждущих вернуть ощущение молодой свободы и лёгкости, утраченных при объединении облака своих испарений с облаком когда-то чужой женщины, которая стала уж слишком своей, что делало её неинтересной и даже обременительной.

Никто не понимал, что мужские призывы только укрепляют её убеждённость в ненужности близких контактов. Все устают от них, все норовят избавиться от этих цепей и рогаток, но всё равно летят, как комары на запах плоти, в надежде напиться чужой горячей крови, однако быстро пресыщаются ею и ищут новое тёплое тело, совершенно забывая о единообразии анатомии людей.
Что они ищут?
Она не понимала и оставалась совершенно равнодушной к этим призывам, вызывая досадливое недоумение искателей, потому что была она всё же довольно красива — какой-то невнятной красотой, которая не сразу становилась видна, но которая заставляла остановить на ней взгляд.

Однако и это ей не было интересно.
Она с нетерпением дожидалась отпуска, с удовольствием отдыхала, ездила в разные страны, набиралась впечатлений и, обновлённая, с удовольствием возвращалась домой.

Волнующим бывал момент, когда она, после месячного отсутствия, вставляла ключ в замочную скважину, дверь распахивалась, и квартира встречала её тишиной, родным запахом, к которому примешивался лёгкий запах собравшейся за месяц пыли, но который исчезал уже на следующий день после радикальной уборки.

Жизнь снова подчинялась заведённому ритму.
Никто не был ей нужен в этой жизни, ничьей любви она не искала, потому что у неё уже была эта любовь.
У неё была её чистая квартира.

12 сентября 2023 года

Израиль
leon_orr: glaz (Default)


Мика сидит на кухне при выключенном свете и ест сливы.
Перед ней стоит суповая тарелка с венгеркой, Мика выбирает сливы потвёрже — она не любит мягкие фрукты, она любит грызть: морковку, целый огурец, орехи. Сливы, даже и твёрдые, сочные и сладкие, Мика любит сливы.

Она разрывает сливу пополам, вытряхивает косточку, рот наполняется сладкой, с лёгкой кислинкой, мякотью, и это означает, что лето наступило.

Мика сидит в тёмной кухне и смотрит в заросший акациями и тополями двор, освещённый только лампочками у подъездов.
Из окна на неё веет смесь запахов — цветов акации, нагретого камня, асфальта, моря и вечный запах нефти: Мика живёт в индустриальном городе, окружённом нефтехимическими заводами.

Лето, каникулы, завтра Мика, впервые в жизни, пойдёт на пляж без взрослых, только в компании друзей. Они сами будут, как взрослые, как компании совсем уже взрослых парней и девушек — студентов, заводских рабочих, приезжих туристов.

Мика от волнения перед завтрашним походом не может уснуть, поэтому сидит на тёмной кухне, съела уже, наверное, килограмма два слив, вдыхает знакомые запахи родного города, а мама сердито велит ей из комнаты перестать морочить всем головы и идти спать.

Мика покорно плетётся к своей раскладушке, ложится и думает, как завтра она наденет свой новый купальник, — просто трусики и лифчик — который мама сшила ей из оранжевого штапеля в белый горошек, каждая горошина обведена тонкой чёрной чертой.

Еду для пляжа она уже приготовила, пакет лежит в холодильнике — крутые яйца, огурцы, помидоры, молодая редиска с хвостиками, пирожки с мясом.
В сумке лежит кусок старого байкового одеяла, которое Мике выделила бабушка, чтобы Мика не валялась на голом песке.

Компания Мики завладевает большим навесом, все расстилают свои одеяльца и покрывала, складывают на них сумки и одежду. Все ещё бледные, никто не успел загореть: они только два дня назад сдали последний экзамен, это их первый выход на пляж.

Мика смотрит на Лилю. Лиля эта всегда очень Мику огорчает: она гимнастка, у неё прямые развёрнутые плечи, тонкая талия, стройные бёдра и длинные, хорошо оформленные ноги, упруго и легко вышагивающие по ещё не нагревшемуся песку.
Лиля на голову выше Мики («Длиннее», - мстительно думает Мика), что доставляет крошечной миниатюрной Мике — таких, как она, называют французскими девочками — настоящее страдание: не то чтобы Мике не нравилась своя миниатюрность, но Лиля просто подавляет её ростом и развёрнутыми плечами.

Мальчики, разумеется, вьются вокруг Лили, а Мика угрюмо сидит на своём одеяле и жалеет, что это не на ней японский купальник-бикини, купленный у спекулянтки Кати.
Лиля единственная дочь в простой, но обеспеченной семье: папа её машинист тепловоза, его зарплата раза в три-четыре больше, чем получают бабушка и мама Мики вместе. Мама Лили тоже работает, поэтому на Лиле всегда дорогие шмотки, спекулянтка Катя снабжает её и её маму бесперебойно.

Компания мчится к морю, врывается в воду, вскрикивая и взвизгивая — вода тоже ещё не прогрелась, в первый момент кажется очень холодной, но потом блаженная прохлада становится привычной и приятной.
Побесившись в воде, решают поесть.
На одном из ещё свободных топчанов устраивают общий стол — расстелили газету, выложили принесённую еду: у всех крутые яйца, свежие овощи, печенье, кто-то приволок круг полукопчёной колбасы, её встречают аплодисментами.
Лиля как самая богатая участвует в застолье первыми абрикосами, черешней и вишнями, фруктами ещё дорогими, а один из парней притащил две бутылки лимонада.

Колбасу разорвали на части, грызут от целого куска — нож никто не догадался захватить. Чурек тоже просто рвут на куски, но его и полагается ломать, а не резать.
Соль забыли, но огурцы и редиска такие свежие, а помидоры так заполнены сладковатым соком, что никто о соли и не вспоминает.
После тёплого лимонада во рту неприятно, и Мика заедает его огурцом.

После еды все валятся на свои подстилки и на какое-то время стихают — кто-то дремлет, кто-то тихо разговаривает, а пляж, тем временем, заполняется: вот уже у ребят попросили лежак, который служил им столом, рядом появляются чужие подстилки, дети, даже пара собак.
Компания опять бежит в воду и после получасового купания решает идти домой — уже одиннадцать, вот-вот начнётся пекло, пора прятаться в затенённых прохладных комнатах.

Мика и её друзья опытные пляжники, они знают, что в середине дня лучше на солнце не находиться. Это приезжие северяне спешат загореть за время отпуска, все дни торчат под беспощадными солнечными лучами, в результате с них клочьями лезет обгоревшая кожа, поднимается температура и спрос на кефир в молочном магазине — им мажутся, чтобы уменьшить боль от ожогов.

Мика и другие идут к выходу с пляжа прямо в мокрых купальниках и плавках, одеваются только в самом начале улице, кажущейся сумрачной в этот солнечный горячий день: огромные акации, тополя, айланты и альбиции образовали настоящий шатёр, сквозь который не пробиваются солнечные лучи.

Компания постепенно рассеивается — все расходятся по домам. Мика проходит по своему двору, такому же сумрачному, как и улица. Везде одуряюще сладко пахнет цветущая акация, дома пахнет жареной картошкой, деревянные крашеные полы приятно холодят ноги.
Мика ополаскивается в ванной комнате, замачивает свой, солнечного цвета, купальник и идёт на кухню обедать.

На обед жареная картошка, салат из огурцов, помидоров, лука и подсолнечного масла, а напоследок — богатый компот: в нём и вишни, и абрикосы, и сливы.
Компот холодный, стакан запотел, его приятно держать в руках.

В комнатах задёрнуты шторы, чтобы квартира не перегревалась. Мика ложится на диван с книгой, но не читает, а думает о Лиле, которая умеет быть такой загадочной, потому что всегда молчит.
Женщине лучше молчать, в женщине должна быть загадка, но вот беда — сама Мика молчать не умеет. Она много читает, многое узнаёт, и её начинает распирать желание поделиться с кем-нибудь своим знанием, но ведь молча им не поделишься, верно? Вот и получается, что Мика трещит, вся, как на ладони, а Лиля помалкивает, и мальчишек это её немногословие притягивает ещё сильнее, а ведь у неё и так длинные ноги и развёрнутые плечи, и рост!

В глубине души Мика подозревает, что Лиле просто нечего сказать, но она старается не думать о подруге плохо, хотя они не очень подруги, просто принадлежат одной компании, и это странно, потому что в компании Мики все — отличники, они по этому признаку и объединились, а Лиля учится даже не средне, а неважно, но, видимо, тонкая талия и длинные ноги перевешивают, поэтому Лиля принята в компанию, где благоразумно помалкивает, предоставляя говорить за себя развёрнутым плечам и стройным бёдрам.
«Бывают такие девочки, которые с рождения знают, как себя вести», - цитатой из книги думает Мика.
Незаметно для себя Мика задрёмывает.

Из дремоты её выводит голос бабушки: нужно сходить за хлебом.
Бабушка выдаёт Мике тридцать копеек, Мика надевает ярко-синий, в крупных белых цветах, сарафан, тоже сшитый мамой, и идёт в хлебный.
Он находится в их же дворе, вход с улицы. Мика идёт через двор, стараясь ступать так же пружинисто и легко, как и Лиля, но попробуйте так походить, если ваш рост меньше метра шестидесяти, а у Лили все сто семьдесят три!

Мика сосредоточивается на походке и не замечает, что уже стоит у прилавка и продавщица спрашивает её раздражённо, видимо, не в первый раз: - Сколько тебе? Ты что, оглохла? Мика! - Мику знают в окрестных магазинах: в жару она ходит за покупками.
- Кило, - говорит Мика и даёт продавщице деньги.
Килограмм хлеба стоит двадцать восемь копеек, но Мика знает, что сдачу ей никто не даст, две копейки никогда не возвращают, как и три, и пять, а иногда и десять. И никто не требует, такое негласное правило установили работники торговли, никто и не спорит.

Продавщица берёт огромный, килограмма на три, каравай пышного белого хлеба, который бабушка называет подовым, и отрезает от него краюху. Кладёт краюху на весы, добавляет ещё кусок, но Мика знает, что в отвешенном хлебе всё равно нет килограмма — это ещё одна черта местной торговли, не Мике её изживать.

Хлеб только что привезли, он ещё горячий, Мика съедает вкуснейший довесок, идя через двор, а дома отрезает горбушку с хрустящей коркой, намазывает на неё масло и съедает, слегка присолив — это так вкусно, что она даже подумывает съесть ещё кусок, но отрезать вторую горбушку бабушка не позволит, потому что хлеб заветрится с двух сторон и быстрее зачерствеет.
Мика выпивает ещё один стакан компота и снова берётся за книгу.

Приходит с работы мама. Это означает, что утомлённый день влечётся к своему завершению. Соседи начинают поливать из шлангов, спущенных из окон, асфальт вокруг дома, чтобы стало прохладнее.
Под окном микиной квартиры мальчишки кричат: - Мика, выходи играть!

Мика перестаёт думать о Лиле. Мика и сама не лыком шита: она теннисистка, у неё разряд. Под окном их кухни домоуправление поставило теннисный стол, и теперь пацаны со всего района целыми днями толкутся вокруг него.
Они не очень любят, когда играет Мика, потому что она играет сильнее их всех, однажды полдня играла, ни разу не вылетев, но с ней играть интересно, поэтому они, скрепя сердце, всё же вызывают её к столу.

Мика надевает брюки — она первая в городе стала носить брюки — берёт ракетку, выходит из дома и занимает очередь.
Пусть у Лили длинные ноги, в теннисе длинные ноги не обязательны, в нём главное — реакция. У Мики отличная реакция, когда сегодня на пляже один из парней уронил пирожок, она успела его подхватить и не дала упасть на песок.

Играют до момента, когда в наступивших сумерках уже трудно рассмотреть шарик. Мика возвращается домой.
Мама принесла арбуз, едят арбуз, потом Мика читает, потом ложится спать и, на удивление, не вспоминает о Лиле.
Мика засыпает.

Ей и невдомёк, что через улицу от неё Лиля не спит и думает, что вот, Мика такая умная, столько всего знает, столько рассказывает, а ей, Лиле, и сказать в этой компании нечего. И Мика такая крошечная, аккуратненькая, не то что Лиля — вымахала дылда, выше мальчишек.
«Нужно больше читать, - думает Лиля, - нужно подтянуть математику и физику, попросить маму, чтобы репетитора наняла… Интересно, завтра Мика пойдёт на пляж? Купальничек у неё такой хорошенький. Дешёвка, к концу лета совсем вылиняет, но зато на будущий год можно будет новый сшить и за копейки, а мне теперь этот года три носить… И зачем только мама этой Кате такие деньги отдаёт?»
И Лиля тоже засыпает.

15 июня 2023 года

Израиль
leon_orr: glaz (Default)


Большие розовые конверты возникли одновременно и у всех.
Квадратные, из плотной бумаги, они выглядели абсолютно пустыми, но в них что-то лежало, что-то, напоминающее по размеру и форме сотовый телефон.
Оно прощупывалось через бумагу.

Адресов на конвертах не было — только имя и установочный номер, и почтальон клялся, что никаких таких конвертов он не разносил, их почта ничего такого не получала.

Рядом с конвертами лежали сотовые телефоны, тоже розовые, по форме и размеру абсолютно такие, как и те, что прощупывались внутри конвертов.
Телефоны не были включены, и муж строго-настрого запретил Тине включать их.
Он ещё и соседей обошёл и всем посоветовал не вскрывать конверты и не прикасаться к телефонам.

- Мы не знаем, что это нам подсунули, - говорил он, - а может быть, в конвертах следящие устройства! Сейчас мы все пока можем выйти из дома и пойти куда глаза глядят — кто узнает, где мы? И телефоны эти… Слушать о чём мы разговариваем? Вы точно знаете, что нет?

Соседка взволнованно поведала ему, что повела внука в школу, а когда вернулась, вот это всё розовое уже было в квартире.

- Где вы его нашли? - спросил муж Тины.
- На галошнице.
- Вот пусть там и лежат. И к галошнице даже не подходите, так будет вернее.
- Не подойду, - всхлипнула соседка, - только вот страшно мне.

Страшно было всем.
Кое-кто всё же открыл конверты, кто-то включил телефоны, какие-то люди в очередях разглагольствовали о том, что некоторым лишь бы ругать начальство, но вот ведь — заботится: бесплатными телефонами население снабжает, и настроение поднять хочет, цвет-то какой нежный, глазам отдых.
Очереди мрачно отмалчивались, тем более, что те, кто открыл конверты или включил телефоны, куда-то делись, соседи больше не видели, чтобы они утром бежали на работу или шли домой из магазина, бельё, сушившееся на балконах, так и висело пониклыми тряпками, окна так и оставались тёмными, какая бы темнота ни наступала снаружи.

Муж Тины стал вести себя странно, но Тина привыкла доверять его практичности, поэтому они ничего не обсуждали.
Они потихоньку стали снимать со своих банковских счетов небольшие суммы — вроде бы на текущие расходы. Институт, где преподавал муж, закрылся, её тексты ни одно издательство не принимало, потому что и издательства закрылись, так что трата накоплений выглядела вполне оправданно.

Но они не тратили эти деньги. Они давно просчитали, к чему должно привести происходящее, и вовсю делали запасы. Теперь можно было не тратить деньги на продукты, тем более, что в очередях приходилось стоять часами.

На все снятые со счетов деньги муж покупал валюту — разную и в разных концах города, откуда-то он знал безопасные места и нужных людей.

- Ты вот что, - сказал он ей однажды, - все наши фотографии оцифруй и свои тексты. Медицинские бумажки, пожалуй, тоже. Диски перекачай на флешки, они меньше места занимают. Постарайся сделать, пока комп работает и электричество есть.

В том, что электричества рано или поздно не станет, они не сомневались.

Теперь Тина целыми днями сидела за компьютером, каждую секунду боясь, что он скажет: «Я устал».

Они купили ремни с потайными карманами для денег, и муж каждый день приносил Тине пригоршни флешек, которые и раньше были дефицитом, но где-то он их всё же доставал. Тина его ни о чём не спрашивала, просто прятала очередную заполненную флешку в ремень, который теперь не снимала ни днём, ни ночью.
В своём ремне муж держал добытую валюту и тоже не снимал его на ночь.

Наступил момент, когда все документы, фотографии, рисунки детей, книги — вся история семьи — перебралась с бумаги в электронное нутро флешек.
Муж собрал эту бумагу в мешки и каждый день начинал утро с того, что жёг бумаги на мангале в их небольшом саду, который оба любили и холили, и в котором провели немало приятных часов, попивая чай или вино и отдыхая от дневных трудов.

Он старался делать это, пока не проснулись соседи, и те жаловались Тине, встретив её на улице, что городские службы опять жгут мусор вместо утилизации, душат народ дымом.
Тина поддакивала, сочувственно кивала головой, а внутри у неё всё тряслось от ожидания, что кто-нибудь всё же вскочит ни свет ни заря и не поленится донести «по инстанциям».

Всё же наступил день, когда последняя бумажка нашла свою гибель в огне. Муж сжёг все найденные в доме чеки, этикетки, счета, рекламные листовки и брошюры, записные книжки — в доме не осталось ни одной бумажки, ни одной картонной коробки, ни одного пакета.

Пепел они каждый день закапывали в клумбах и грядках, и вдруг всё посаженное зацвело буйно и пышно, заполнило сад ароматом и свежестью.
Казалось, растения догадались, что хозяева собираются их бросить, и пытались остановить их, дать им взятку, чтобы люди остались и продолжали заботиться о своих кустах и деревьях.

Компьютер всё ещё был жив, теперь Тина уничтожала их следы в интернете. Все блоги, все ссылки, все почтовые ящики — всё было стёрто.
Тина перечитывала комментарии друзей и оппонентов, свои реплики, ответы, вопросы и плакала от осознания факта, что она стирает себя, выдёргивает из информационного пространства, оставляя в нём прореху, которая никогда не затянется, просто утонет и никогда не всплывёт.
Не было никакой Тины, не писала она слов, не сочувствовала, не спорила, не радовалась, не ужасалась.

Пока Тина зачищала эфир, муж чистил квартиру.
Он сумками относил продукты, одежду и обувь в благотворительные организации, а то и просто раздавал бездомным — навьючивал на себя рюкзак, шёл к заброшенным складам и фабрикам, к неподвижным железнодорожным составам, всегда в разные места. В огромном городе становилось всё больше бездомных, всё больше мест, где они гнездились, можно было не опасаться вызвать подозрение частым посещением этих мест: ну, пришёл один раз добрый человек, принёс немного риса и тушёнки, кроссовки старые, но ещё крепкие, поношенные, но чистые трусы — спасибо ему. А что больше не приходит, так ведь не богач, просто добрый, совестливый, людей жалеет.

Наконец квартира приобрела совершенно безликий вид. В шкафах остались лишь две смены одежды, самой удобной и неброской, немного белья и продуктов не больше чем на два дня.
Блестел натёртый паркет, блестела чисто протёртая мебель, сияли плита и раковина на кухне — нигде не осталось отпечатков пальцев или других следов, по которым можно было бы идентифицировать бывших жильцов этих тихих комнат.

Они съели последнюю банку говядины с гречкой, последнюю банку компота из персиков, выпили последнюю бутылку айс-кофе и собрали все упаковки в один — последний — пластиковый мешок.
В последний раз прошлись влажными салфетками по всем поверхностям кухни, оделись и вышли из дома.
Тина ещё днём вымыла дверь квартиры, постелила свежий коврик под одобрительное воркование соседки, радовавшейся её чистоплотности, так что им лишь и осталось протереть дверную ручку.

Они вышли из дома, неся только пакет с мусором — обычная картина: люди идут прогуляться перед сном и заодно выносят мусор.

В тёмной беседке, вдали от окон любопытных соседей, Тина нацепила на себя пояс, имитирующий беременность.

Однажды они с мужем оказались возле киностудии, из здания которой вывозили реквизит. Муж подошёл к грузчикам и заговорил с ними. Тина села на скамью в тени, смотрела, как муж достав пачку сигарет, стал угощать грузчиков, они с удовольствием закурили.
Сам он давно курить бросил, но носил с собой пару открытых пачек — для наведения мостов с нужными людьми.
Сигареты были разные, подороже и подешевле, чтобы выглядеть своим: где нужно — вполне состоятельным человеком, где нужно — своим братом, пролетарием.

Поболтав с грузчиками, муж влез в кузов грузовика и стал рассматривать студийное добро. Выудил несколько вещей, сложил их в пакет, который всегда носил в кармане на всякий случай, спрыгнул на землю, пожал грузчикам руки и подошёл к Тине.

Одной из киношных вещей оказался «протез» беременного живота, тянувшего месяцев на шесть-семь беременности.
Тина никогда не понимала, каким образом её муж просчитывает будущее, просто восхищалась этой его способностью, но, с другой стороны, разве он не предрёк все происходящее ещё лет пятнадцать назад?

Сначала он пытался говорить о своём видении будущего с друзьями, над чем те только посмеивались и называли его паникёром и лже-Кассандрой.
Однако постепенно тональность разговоров менялась, недавно друзья стали обсуждать, в какое посольство, в случае чего, нужно будет идти, какие вещи стоит взять с собой, а что оставить.
«По чемодану на человека, не больше» - вынесли они вердикт.
Муж Тины помалкивал и только ей говорил, что, выйдя из дома с чемоданами, они сумеют пройти не более десяти метров: если не заберут, то просто пристрелят. Чемоданам найдут применение тоже.

Тина не стала спрашивать, куда заберут, кто пристрелит, она уже знала это: однажды, уже в конце чистки их жизни, муж принёс новость о том, что из семей изымают детей и куда-то увозят.
Тина побежала к своей двоюродной сестре, которая не верила тяжёлым прогнозам мужа Тины, чтобы предупредить её, но опоздала: возле дома стоял крытый грузовик, здоровенные мужики в масках выводили из дома детей и швыряли в кузов.
Всё происходило в странной тишине, дети не плакали, не вскрикивали даже в глубине кузова, хотя не ушибиться они не могли.

Другие мужики тащили из подъездов чемоданы, рюкзаки, просто узлы. Мебель, телевизоры, ящики с посудой, компьютеры грузили в два огромных рефрижератора, некоторые мужики оставляли кровавые следы на асфальте, и Тина боялась пошевелиться: она залезла в кусты, окружавшие детскую площадку, оттуда смотрела на происходящее, не имея возможности убежать.

Она не знала, сколько времени просидела в кустах, но наконец грузовики уехали, мужики сняли маски (Тина тут же сфотографировала их на телефон), сели в джип и тоже укатили, а к дому стали потихоньку стягиваться люди из других домов.

Тина прошла в распахнутую дверь и увидела сестру, абсолютно голую, окровавленную. Она лежала на полу в детской, глядя в потолок мёртвыми глазами.
Больше никого в квартире не было.

На удивление, обувная коробка, в которой сестра держала семейные фотографии, оказалась целой, и Тина забрала её.
Собрав себя в тугой комок, она сфотографировала тело сестры, окружавший её разгром и вышла из квартиры.

Её вырвало во дворе, сердце то останавливалось, то начинало стучать в бешеном ритме, но Тина всё же сделала несколько снимков людей, тащивших из разгромленного дома остатки вещей, которые не забрали громилы.

Всё это случилось дня за три до вечера, когда Тина с мужем налегке вышли из дома, выбросили пакет с мусором и пошли по улице неторопливой походкой прогуливающихся людей.
Флешка со страшными фотографиями лежала в «беременном» животе, там же Тина спрятала две пары чистого белья — своего и мужа.

Вечер был прохладный, Тина надела лёгкое пальто, которое невозможно было застегнуть на животе, он очень убедительно торчал и мог обмануть кого угодно.

Он и обманул. Из темноты вдруг вышли трое парней жуткого вида — их много вдруг появилось на улицах города: явные вырожденцы, уродливые, губастые, с глазами-щёлочками и выпирающими скулами. Серые волосы, немытые и слипшиеся, безбровые лица, нечистая кожа, вонь немытых тел, но дорогая одежда, золотые цепи на шеях, золотые браслеты на запястьях давно не мытых рук и перстни на пальцах с обломанными ногтями.

- Эй, мужик! - гнусавым плебейским голосом сказал один из них. Видимо, он был старшим в этой тройке. - Это куда ты так спешишь?
Тина и муж остановились.
- Жену прогуливаю, - доброжелательным тоном сказал муж Тины, - видите — она в положении, ей обязательно нужно гулять, доктор прописал.
- В положениии… - протянул старший. - А чего это вы рожать надумали? Не молоденькие уж, неужели ты ещё можешь?!
И все трое загоготали, запрокидывая головы и хлопая друг друга по спинам.

Тина и её муж молчали.
Отгоготавшись, троица подошла к ним ближе и обыскала. В карманах пальто у Тины были гребешок, зеркальце, носовой платок и пакетик леденцов. Леденцы главный забрал, тут же разорвал пакет, просыпав часть конфет на землю, и раздал их напарникам. Они дружно захрустели, отступили, и старший махнул рукой:
- Идите уж, прогуливайте своё пузо, нам пацаны нужны!
С этим троица развернулась и исчезла в темноте.

- Фууу! - сказала Тина. - Хорошо, что я чипсы не взяла, они их полчаса из пакета таскали бы. А ведь сначала хотела чипсы…

Её трясло. Муж обнял её, они постояли несколько секунд, но, понимая, что страшная троица может вернуться, пошли, стараясь не оглядываться.

Там, куда они шли, за бетонной стеной в небольшом парке стояло неприметное здание, всего-то в два этажа. Правда, позади него имелся флигель.
Часовой в будке у раздвижных ворот, флаг, не слишком известный и узнаваемый, тихий, малозаселённый район, задворки города.

Как объяснил Тине муж, в этом здании находилось посольство крошечного островного государства, о котором мало кто помнил, но для которого он когда-то делал некий футурологический анализ. Анализ оказался довольно точным, помог заказчикам что-то там в их стране преодолеть, и ему намекнули, что он может рассчитывать на сочувствие в трудную минуту, потому что жители этого государства умеют быть благодарными.

Что ж, трудная минута наступила.
Они стояли перед воротами, которые разъехались, пропуская их внутрь.
Тина и её муж прошли в ворота, и те закрылись за их спинами.

27 мая 2023 года

Израиль
leon_orr: glaz (Default)



Предложение Викуси пришлось Инге Сергеевне очень кстати: крыша над головой, питание, даже небольшая зарплата…
Конечно, жизнь в одной комнате с девочкой-подростком, пережившей какие-то там ужасы, удовольствие небольшое, но всё же лучше, чем бездомность и голод. Ну и потом, все эти ништяки давали именно за присмотр за девочкой. Куда-то там её должны были потом перевести, как всех их переводят, но нужно было дать им возможность хоть немного прийти в себя.
Специалистов в этом деле не хватало, вот и стали приглашать людей со стороны. Инге Сергеевне повезло, что Викуся работала в этой системе и знала об её обстоятельствах.

Комнату им с девочкой выделили небольшую, но приятную — с большим окном, широким подоконником. Светлые занавески полоскались и навевали какое-то дачное настроение.
Кровати тоже были удобные, бельё чистое, добротное. Имелся в комнате также обеденный стол, стулья, шкаф. Жить было можно, тем более — утешала себя Инга Сергеевна — это же не навечно, что-нибудь она придумает, а пока ей тоже нужно прийти в себя, как и её подопечной.

Девочке было лет пятнадцать. Инга Сергеевна даже имени её не знала. На собеседовании, когда ей рассказывали о девочке, она почти ничего не услыхала — в голове стоял гул голосов, но смысл сказанного до неё не доходил. Не была она способна вдаваться в неприятности других, её собственные затмевали всё, страх перед ними блокировал сознание и окружал Ингу Сергеевну плотной пеленой безразличия.

Что-то у девочки было повреждено, как-то она пострадала, нужно было отнестись к ней бережно — вот и всё, что дошло до погружённой в себя Инги Сергеевны.

Инга Сергеевна кивала, поднимала брови, округляла глаза — она давно научилась этому театру, умела изображать заинтересованного слушателя, при полном отключении от собеседника.
А что делать? Вникать во все глупости, весь параноидальный бред, которые изрекают окружающие? Ей хватало их дома, даже с лихвой, спаса не было, пришлось учиться актёрствовать — исключительно для самосохранности. И вот — пригодилось! Она уже давно убедилась в том, что любое умение пригождается рано или поздно.

Пару дней они с девочкой провели в полном молчании. Девочка, в основном, сидела на подоконнике и смотрела на деревья, слегка просматривавшуюся за деревьями улицу и не слишком бурную уличную жизнь.

Инга Сергеевна почти не вставала. Ей было несказанно хорошо — одной на кровати, в тишине, в светлой комнате. Много лет не случалось с ней такого, и она отдыхала от всех этих лет, ощущала, как чугунная усталость вытекает из неё, как тело и голова становятся лёгкими и пустыми.
Только тишина была ей нужна, только этот белёсый заоконный свет ранней весны.
Она не протестовала против открытого окна, просто укутывалась получше и радовалась, что девочка молчит и даже не смотрит в её сторону.

Ели они тут же, в комнате.
Молчаливая девушка прикатывала тележку с тарелками и приборами, сгружала всё на стол, а минут через сорок возвращалась за грязной посудой.

Еда была незамысловатая, но хорошо приготовленная, всегда горячая, всегда привлекательно выглядящая.
Инга Сергеевна уже давно не питалась так хорошо — борщи, котлеты, свежий хлеб, чай… Она уже даже и не помнила, когда в последний раз ела настоящий суп или кашу с молоком.

Девочка ела плохо и мало, оставляла еду на тарелках, и Инга Сергеевна стала подъедать за ней — не могла удержаться. Девочка, вроде бы, и не замечала этого. Съев ложек десять супа, половинку котлеты и ложку гарнира, она пересаживалась на подоконник, оставляя Ингу Сергеевну за спиной.

В своём отрешении от действительности, Инга Сергеевна всё же заметила, что девочка стала словно бы бледнее. Она осунулась, глаза стали ещё тусклее, чем в первый день.
Инга Сергеевна спросила её о самочувствии, но девочка только покачала головой.
Инга Сергеевна подумала, что, может быть, она онемела от перенесённого — чего она там перенесла? - иногда ведь бывает потеря речи на нервной почве. Подумав так, она больше не обращалась к девочке с вопросами, просто сказала официантке, что девочка неважно ест и плохо выглядит.
Официантка удивилась: их тарелки, когда она забирала грязную посуду, всегда были пустыми, но что-то быстро поняла, остро взглянула на Ингу Сергеевну и ушла, громыхая своей тележкой.

Через час Ингу Сергеевну и девочку навестили двое — мужчина лет сорока и девушка, по виду школьница.
Оказалось, это врач и студентка медучилища, подрабатывающая в фонде медсестрой.

Мужчина стал негромко разговаривать с девочкой, а медсестра выспрашивать у Инги Сергеевны, что она думает о поведении и состоянии девочки.
Инге Сергеевне нечего было рассказывать — она повторила, что девочка плохо ест, и призналась, что доедала за той, потому что просто не могла пережить, чтобы хорошая еда пропала зря.

Медсестричка сочувственно покивала ей. Дитя трудных лет, она хорошо понимала эту не слишком уже молодую и, явно, замученную жизнью женщину — разве её мама и тётки не были таким же голодными, берегущими каждую хлебную крошку, каждый капустный листок?

Врач тем временем закончил осмотр девочки и сказал, что ей нужен абсолютный покой и лучше бы ей полежать, а не сидеть на жёстком продуваемом подоконнике. Девочка покорно кивнула, спрыгнула с окна и улеглась в свою постель.

Врач и медсестра ушли, в комнате снова стало тихо, но каким-то непонятным образом из неё улетучился покой, повисло напряжение, природу которого Инга Сергеевна объяснить не могла.

А через два дня всё и случилось.

В очередной раз привезли обед. Девочка не встала с кровати, официантка подала ей тарелку с супом и ушла.
Инга Сергеевна сказала девочке, что есть нужно за столом, и тут девочка впервые подала голос:
- У меня спина болит, я не могу сидеть за столом, я буду есть здесь.
Сказала она это абсолютно равнодушным голосом, без возмущения, без просьбы. Просто сообщила, довела до сведения.

Инга Сергеевна опешила.
Она не ожидала, что ребёнок станет возражать распоряжению взрослого человека да ещё и в таком безапелляционном тоне.
Девочка говорила так, словно ей было можно устанавливать правила поведения, словно она была самостоятельна в своих действиях, имела право вести себя по своему усмотрению, а не по указаниям взрослых, и эта её попытка самостоятельности возмутила Ингу Сергеевну.

- Не смей мне возражать, - заявила она ледяным тоном, - знай своё место. Есть полагается за столом, и ты будешь есть за столом!
- Я не могу есть за столом, - так же без выражения ответила девочка, - у меня болит спина.
- Не выдумывай! - рявкнула Инга Сергеевна. - Какая ещё спина! Немедленно сядь за стол!
И она попыталась отнять у девочки тарелку.

Впоследствии она и сама не могла понять, что вдруг на неё нашло, почему всего пять дней прожила она в умиротворении, а потом внезапно нарушила его, совершенно неожиданно для себя самой.

Девочка тарелку не отдала, Инга Сергеевна дёрнула сильнее, и густой гороховый суп пролился на девочку, на постель и на пол возле кровати.

Девочка несколько мгновений смотрела на Ингу Сергеевну остановившимся взглядом, а потом вдруг стремительно и молча кинулась к двери и выскочила из комнаты.

Инга Сергеевна не сразу поняла, что произошло, но, придя в себя, выбежала следом за девочкой.
Та неслась изо всех сил, была уже в конце длинного коридора. Инга Сергеевна побежала за ней, тяжело и неуклюже и, конечно же, безрезультатно — девочку перехватила какая-то женщина и куда-то повела, предварительно бросив взгляд на бегущую к ним Ингу Сергеевну.

Инга Сергеевна остановилась, посмотрела им вслед, увидела, как захлопнулась за ними дверь, и поплелась назад в свою комнату.
Там она рухнула на кровать и замычала от безысходности. Её выгонят, конечно. Прощай, светлая комната, прощайте борщ и котлеты, тишина, чистый пол, светлое окно — прощайте!
Опять бездомье, скитание, холод, грязь, страх гибели.
Прощай, жизнь.

Часа через полтора к ней заглянула Викуся.
Инга Сергеевна сидела, понурившись на кровати и не сразу подняла голову, когда Викуся заговорила.

Девочку увезли в больницу. Её так и так собирались отправить на лечение, просто не было свободной койки, вот и решили её подержать пока здесь, чтобы она просто привыкла к тишине и безопасности.

Потом её собиралась взять к себе бездетная супружеская пара, люди добрые, неплохо обеспеченные, готовые, если и не полюбить девочку, то хотя бы пожалеть и дать ей спокойную жизнь.

У девочки на самом деле болела спина — она оказалась под завалом, видимо, её чем-то ударило, рентген покажет, в чём там дело. Ей пока не успели сделать рентген, потому что в этот раз очень большой наплыв детей, ей ещё повезло, что она попала в отдельную комнату, а не в общую спальню.

С девочкой будут работать психологи, потому что… А что тут объяснять? У неё не осталось родных. Никого вообще. Да ещё она стала свидетельницей гибели мамы и младшей сестры - тех на её глазах насиловали солдаты, пока они обе не умерли. Девочку ждала та же участь, её не тронули сразу, потому что солдатне нравилось, что она вынуждена смотреть на мучения десятилетней сестры, но тут в дом, где происходил весь этот ужас, попала бомба, выжила только девочка, однако выжить не означает остаться целой и здоровой.

Викуся рассказывала всё это спокойно, так же без эмоций, как разговаривала девочка, но видно было, какого напряжения стоит ей это деланное спокойствие.

Инга Сергеевна с ужасом слушала Викусю и не могла понять, что же это такое на неё нашло. Почему она так взбесилась из-за пустяка? Почему у неё не нашлось ни капли жалости и понимания несчастного ребёнка, пережившего не меньший ужас, чем она сама, а может быть, и больший, потому что ведь ребёнок всё же, девочка.
А несчастная её сестричка? Видеть, как твоя сестра в десять лет умирает от насилия — это ли не кошмар?

Инга Сергеевна подняла голову и взглянула на Викусю. Она продолжала молчать, но Викуся, словно загипнотизированная её взглядом, стараясь не делать лишних движений, очень медленно достала телефон и сказала в него, что ситуация складывается плохо и нужны люди.
И люди пришли.

У Викуси было очень много работы, но она старалась выбрать время и навещала Ингу Сергеевну, которая всегда была очень задумчива и отключена от окружающей жизни: она сосредоточенно пыталась понять, почему в ней не нашлось элементарной бабьей жалости к больному одинокому ребёнку.
Пыталась понять, но понять не могла.

Ей могла бы объяснить это Викуся, если бы Инга Сергеевна стала её слушать, но слушать о том, как её изнасиловали друзья её собственного семнадцатилетнего сына, как он потом выгнал её из дома и прогонял каждый раз, как она пыталась вернуться, она не стала бы да и не смогла бы услышать: всё громче и громче становился гул в её голове, всё прочнее заглушал речи других, всё плотнее становилась завеса тумана между ней и действительностью.

16 марта 2023 года

Израиль
leon_orr: glaz (Default)


Я иду по ковру.
А ты идёшь, пока врёшь.

Кира мрачно смотрела на идущих мимо людей.
Кто-то из них врал, кто-то просто шёл.
Вот тётка в шубе — врала, что она значительная особа. В основном, себе врала.

Тётушке в задрипанном пальтишке и стоптанных сапогах было не до вранья — какое уж тут враньё, когда нужно ноги не промочить!

Бабка из разряда вечных туристов то ли врала, то ли забыла о возрасте: брюки, кроссовки, куртчонка… Шерсть вязаной шапки свалялась, из-под шапки выбивались пряди серых волос. Рюкзачок за спиной. Интересно, куда она так целенаправленно и согбенно несётся? Ей лет восемьдесят-девяносто, наверное.
- Интересно, - думала Кира, - как я буду выглядеть лет в восемьдесят-девяносто? Если буду.

Сигарета догорела, Кира сунула её в ближний сугроб. Все сугробы вокруг были в окурках, не одна Кира ждала здесь того, кто врал, но не шёл, ни за что не шёл.

Спрашивается, зачем врать?
Почему бы не сказать правду?
Да, будет больно, но поболит и затянется, все раны затягиваются.
Ну, чесаться будет — все заживающие раны чешутся, но потом и это пройдёт.

Всё проходит, и все проходят — вот как проходит эта девчонка, влекомая за руку матерью, говорящей что-то энергичное в телефон.
Девчонка некрасивая, с лягушачьим ртом, в очках, одно стекло которых залеплено бумажкой.
Одежда на ней топорщится, сидит косо-криво, и вдруг она корчит рожу Кире. Кира показывает ей в ответ язык.
Девчонка на мгновение опешила, но потом вдруг её лягушачий рот растянулся в щербатой улыбке, мать утягивает её, не прекращая телефонного трёпа, и они уходят, разбрызгивая грязный раскисший снег.
Проходят.

- Я иду по ковру, и я тоже вру, потому что нет у меня никакого ковра. Ничего у меня нет — ни ковра, ни мытого пола, на котором этот ковёр лежал бы, ни комнаты с мытым полом, чтобы в ней постелить ковёр!

А вот он не врёт, потому что ведь не идёт же! Но ведь соврал, что придёт. И как же тут понять, кто из нас врёт, а кто нет?

Ничего не было у Киры, видимо, этим она и пугала людей: каждый понимал, что ей нужны и ковёр, и мытый пол, и комната — а лучше несколько — с мытыми полами.

- И неплохо бы, чтобы не я, а кто-нибудь другой мыл эти полы и пылесосил ковёр, по которому можно было идти и приговаривать, что я иду по ковру!

Люди понимали, что должны будут дать всё это Кире, которая не врала, всей собой сообщала, что ей будут должны, но кому же хочется брать на себя обязательства, быть должным хоть что-то? Зачем? Незачем абсолютно. Поэтому все врут и не идут, особенно сегодня, когда Кира не врёт, стоит, ждёт прилежно и, видимо, напрасно.

О, там-то был ковёр!
И мытые полы и, вроде бы даже, медвежья шкура на одном из этих мытых полов.
Кира не знала точно — ей не было доступа ни к тем коврам, ни к полам, а о шкуре она слышала только мельком, в каком-то незначащем разговоре.
Полы там мыл и пылесосил ковры кто-то специальный, умелый, кто только мыл и чистил, но ходить по ним ему было нельзя, в этом человек был похож на Киру.
- Но как же содержали в чистоте шкуру, - умала Кира, - неужели тоже пылесосили? Так она облысеть может!

Кира и сама не понимала, почему её так занимает медвежья шкура на чужом мытом полу, она только и знала, что всё отдала бы, чтобы валяться на этой лысеющей шкуре (наверное, от неё остаётся шерсть на одежде!) и ходить по коврам, которые пропылесосила не она.

- Врёшь, врёшь, не идёшь! - твердила она, бредя ко входу в метро. - А я не вру. Я иду по ковру. По ковру раскисшего грязного снега и, видимо, это единственный ковёр, по которому суждено мне ходить. Но зачем же ты врёшь? Все идут, пока врут. Врут себе, врут другим. Врут, что идут из одной счастливой жизни с мытыми полами в другую — с коврами и медвежьими шкурами. Врут, что идут вперёд. А как врать перестанут, окажется, что не только никуда не идут, не только стоят на месте, но уже катятся куда-то, откуда пришли пока врали.
А я не вру! Я иду по ковру из грязного асфальта, грязного снега, грязной раскисшей земли. Но как же мне хочется соврать!

15 марта 2023 года
Израиль
leon_orr: glaz (Default)



Все стоит, стою и я – посреди огромной пустыни стою я – в тишине и грохоте мира, несущегося вокруг меня по взлетающим к темноте над нами виткам спирали, по виткам – вверх, вверх, все вверх, - и лишь одна я стою абсолютно неподвижно посреди этого несущегося в никуда мира, несущегося, но неподвижного при этом, потому что, взлетая по виткам спирали все вверх и вверх, не достигает этот мир, тем не менее той цели, в которую устремлена – острием копья – эта спираль, несущая на себе всю тяжесть мира, служащая ему и опорой, и трассой, и путеводной нитью одновременно.

Но Ариадна – кто?

Другая нить, тонкая и красная, загорается справа от меня, и я поворачиваю свое лицо вправо, устремляю взгляд свой на эту нить, опоясывающую справа от меня темноту, делящую ее на две неравные части – плоскую и узкую внизу, выпуклую и огромную – вверху.
Еще недавно не было этих понятий – верх и низ, плоская и выпуклая, огромная и маленькая – совсем недавно была лишь темнота, была лишь я, стоящая в этой темноте, были безмолвие и тревога.

... столь относительна кичливость верха перед низом! Ибо – близнецы.

Но загорелась справа от меня – и права тоже не существовало еще мгновение назад – красная нить, но стала она расти и разрастаться все вверх и вверх, как тот мир, центром которого являюсь я и который, не зная об этом, несется тоже вверх – право слово, ну что за притягательная цель кроется там, в невидимой точке, такой потаенной, что все, стремящееся к ней, и не подозревает, где она и что содержит в себе, а просто тянется, рвется к ней всеми своими устремлениями, всей своей сущностью, всей мощью и бессилием, злой радостью и безразличным упрямством?

Лишь недостижимое вызывает желание движения. Эх.

...чтобы не достигнуть ее никогда. Не хочу вдумываться в слово “ никогда” - слишком много его во мне, в моей неподвижности, моей тишине и безмолвии, в моем мире, который и не подозревает обо мне и не узнает никогда – вот оно, одно из тех “ никогда “, которых так много, чересчур много, которые не получат разъяснения никогда, и в смысл которых я не хочу вдаваться, потому что ведь все равно не пойму их – тоже никогда.

Я – неизвестный центр мира!

Красная нить заняла уже половину выпуклого того, что вверху, и тогда я обращаю свой взгляд влево, обязанное своим рождением появлению “ права “, обязанного своим появлением, в свою очередь, появлению красной нити, разделившей темноту и тишину мира уже на четыре части: право, лево, верх, низ – усложнившей эту темноту, пребывавшую до той поры в простоте безмолвия и неделимости, однородности и покоя.

Как прост покой!

Обратив взгляд свой влево, обрела я зрелище, коего не было ранее в моем мире, как не было составляющих его частей, как не было в нем верха и низа, формы и содержания.
Все то, темное, выпуклое и тихое, что оказалось по левую сторону от меня расцвечено сияющими, переливающимися, искрящимися огнями, и вот мерцают они и дрожат, и слепят меня, и притягивают к себе, и вызывают необоримое желание глядеть и глядеть на них неотрывно, вбирая в себя их и – одновременно – проникая в их праздничный свет, становясь частью его, одновременно оставаясь восторженным свидетелем и созерцателем этого дивного новорожденного зрелища.

Стать мерцающим огнем, далеким и загадочным? Если бы....для...кого?

Новое явление появилось в моем мире, покуда я сущностью своей летела к огням и впитывала их в себя: медленное поначалу, но непрерывно ускоряющееся – тоже медленно, но неуклонно – вращение приобрела темнота, уже не простая, уже поделенная на разные, по размерам и сути, части, уже расцвеченная огнями и вот – мерцавшие слева от меня огни поплыли куда-то вправо перед моим взором, красная полоса, захватившая половину верха, поплыла назад, постепенно скрываясь из виду и уступая огням все видимое пространство перед моими глазами, превращая это пространство, которого еще недавно не существовало, в дивное зрелище, способное навсегда приковать к себе любой, буде существуют в этом мире другие взоры, кроме моего.

Творец и его жертва.

Я стою, раскинув руки, подняв незрячее лицо к небу, слушая тишину, такую абсолютную, что сама себе кажусь оглохшей, впитываю кожей своей звездное мерцание и лунную прохладу, излучаю мелодию своего молчания, которая вплетается в ритм всеобщей тишины, кружит надо мной, над миром, под кружащимся в другую сторону небом, над кружащейся моей головой, над кружащейся моей душой, томящейся во мне и рвущейся туда, к тем огням, к той темноте, тому кружению.

Душе томящейся противны тепло, покой и нега плена...

Летящий по спирали мир оставляет меня позади – со всеми метаниями души моей, с моей глухотой и незрячестью, моей тоской по огням.
Очередной виток спирали выносит его в раннее утро, к новому, зародившемуся надо мной, дню, уже покинувшему меня, уже забывшему обо мне – свидетельнице безмолвной его рождения – ненужной, не интересной, не важной.

Что дню целого мира один свидетель чего бы то ни было?!

Что для одного дня свидетель целого мира? Свои заботы у него и свои амбиции, свои тяготы, свершения и неудачи.
Проникнуть, охватить, пресечь, раскинуться, расплескаться, явиться и явить. До свидетелей ли тут? Самого себя не хватит для всех этих многих действий и поворотов спирали – знай, вертись, вращайся и крутись, сродни тому вращению, которое, будучи запущенно мною, все продолжается бесшумным двигателем, обещающим превратиться в вечный, как вечно мое стремление взмыть над ним и, паря плавно и беззвучно, убедиться в том, что запущенное движение продолжается.

Одно мгновение мира... вечность...необъятность...

Бледное лицо мое поднято к звездам и Луне, Солнцу и тому далекому, которое таит в себе точку устремлений мира.
Стою и слушаю мир, вращение, сияние и тишину миров, летящих к нам из такой дали, что не прилететь им никогда – никогда, никогда, никогда, одно сплошное “ никогда “ -

грохот их смертей и рождений, завывание их бурь и катаклизмов.
Слушаю бесконечную темноту, всю в рассыпанном горохе этих миров – ее шепчущий голос, ее певучие интонации, щебет и треск.
Слушаю громы и вой ветра в двух вершках от себя, слышу одновременное дыхание Солнца и Луны, зноя и льдов, шелест дождей и мурлыканье солнечных бликов на листве, траве, и среди бурления ручьев и рек,
чей плеск, и бульканье, и шорох о прибрежные пески и гальки тоже слышу я,
а над ними – размахивают космами сосны, дубы приземисто, трудно думают о чем-то, изящно изогнувшись, хлопают в ладоши пальмы,
и белый парус скользит по зеленой воде бухты, капризно плещущейся в объятиях гористого берега.

Беспечная красавица в лапах несущегося, невесть куда, мира. Природа, мать наша непутевая, дай ответ... Не дает ответа.

Но мир отвечает вместо нее и дышит мне в лицо смрадом своих садов и огородов, где на клумбах и грядках – его города, его деревни, заводы и церкви, гусеницы-поезда, ласточки-самолеты, божьи коровки авто бьются в паутине дорог, и все опутано более прочной и безысходной паутиной радиоволн и электрического света.

Одно мгновение одного дня одного мира....Бездна.

Грохот и рев двигателей переходит в мерный гул земля уходит вниз сталкиваются два поезда десять авто падает яблоко и раскрывается цветок “ со святыми упокой “ бац велосипед сломался “ импульсом силы называется “ ветер сыплет песком буйвол мерно качает головой пашем пашем пашем жнем как хорошо в прохладной воде SOS SOS SOS
колбаса суши фалафель аааааааа пришло еще приход еще флердоранж и ленты “ yes sir “ должность кредит пашем пашем чаще и дольше чем жнем брови выщипать волосы накрутить “ ты танцуешь “ кошка играет желтым дубовым листом деньги где взять денег денег денег денег ааааа пришло все реже и реже “ может быть ты импотент “ в конторе сплошной гадюшник еще фото и еще топор убери в сарай печь полыхает тепло хорошо тепло тепло господи куда от жары деться я себе пальцы отморозил как воняет этот завод детей своди в кино загорать вредно давление падает “ как показала последняя серия экспериментов “ в банке ссуду не дают голосовать не голосовать люблю отстань ненавижу жизнь сломана боюсь повесилась “ три пива и соленой рыбы “
папина машина всмятку каша котлеты “ мама есть хочу “ чем кормить детей я в школу больше не пойду шуба из соболя здесь еще можно латку поставить глаза болят рука болит как болит голова инфаркт у меня уже был болит душа душа душа болит

Непроницаемы границы крыш и стен – еще более непроницаемы наши души.

Что вижу я, стоя с поднятым вверх бледным лицом? Мгновение назад мир состоял лишь из темноты и безмолвия, и вот уже нет у меня слов, места и времени – его тоже не существовало совсем недавно – чтобы хотя бы назвать все порожденные мною сущности, порожденные во мраке, раздвинувшие этот мрак и начавшие свое, отдельное от меня существование, при том, что над ними и мной, над моими порождениями и мной-творцом, неуклонно и неотвратимо вращается гигантски купол, кажущийся снизу плоским, а на этом куполе клубятся облака, звезды полыхают, пылает Солнце, и звучит мелодия сфер

...что ж под ним – этим куполом – звучат совсем иные мелодии и звуки?


Хохот и гогот, стоны и плач, крики и шепот, болтовня и молчание...
Злоба, ярость, апатия, радость, отчаяние, восторг, безумие, безнадежность, ирония, наивность, страсть, отвращение, любовь, нежность, равнодушие, отрешенность,
азарт, депрессия, воодушевление, гордость, унижение, ревность, упоение, хандра, любопытство...

Мир летит, несется в коконе уже ставших привычными, только-только появившихся чувств и явлений, в коконе, порванном местами, тесном для него, не успевающем за ним – а потому изорванном так, что отдельные нити и канаты, тросы, цепи и веревки летят за ним, как шевелюра Горгоны Медузы, столь же опасные для стороннего наблюдателя, столь же смертельные.

Потому и стою я с закрытыми глазами, подняв лицо к незрячему небу, тоже боящемуся смотреть на мой мир.

Никогда. Никогда.
Никогда.
Не увижу я на лице своего мира тихую улыбку тихого счастья.

Никогда не увижу ее в своем зеркале.
leon_orr: glaz (Default)


В 1951 году моя семья — бабушка, мама, младший брат мамы и я, младенец, приехали в Батуми.
Почти десять лет мы кочевали по съёмным комнатам в деревенских домах пригородного совхоза Ферия и граничащей с ним окраины города, района Бони.

Но году в пятьдесят девятом, когда мы с бабушкой в очередной раз жили у нашей московской родни, она отнесла письмо в почтовый ящик министерства обороны. В письме она обратилась с просьбой к тогдашнему министру маршалу Малиновскому помочь семье двух фронтовиков, отдавших жизни в войне, получить жильё.
Дед умер от ран почти в начале войны, дядя, старший сын бабушки, через три года — тоже от ран и приобретённого на фронте туберкулёза.

Жильё нам дали — финский сборно-щитовой дом в военном городке возле посёлка Ангиса, мимо которого проходила дорога на аэропорт, но о доме я расскажу в другой раз, а сегодня речь пойдёт об одиноких женщинах — наших соседках, знакомых мамы, знакомых её знакомых.

Когда мы жили ещё в жуткой халупе — пристройке к аджарскому деревенскому дому на сваях, причём, наша дверь выходила на сарайчик, в котором обитала хозяйская корова, — вторую такую же халупу занимали мать и взрослая дочь. Помню, что дочь звали Ларисой.
Не знаю, сколько ей было лет. Молодая, но для меня ведь все взрослые тогда были просто или взрослыми, или старыми. Лариса была просто молодой.
И она была очень больна — больное сердце.

Раз они снимали комнату в этом доме у этих хозяев, значит, они тоже были такими же нищими, как и мы, что немудрено: Лариса работать не могла, а какая там в те годы была пенсия по инвалидности! Да и не факт, что Лариса её получала.

Мать тряслась над ней. Я, как сейчас, вижу такую картину: Лариса в выходном платье и туфлях на высоких каблуках-«баклажанах», модных в пятидесятых годах, осторожно идёт от их двери к воротам, а мать провожает её и всё старается взять под руку, но Лариса не даётся.

Потом Лариса умерла, и осиротевшая мама её куда-то уехала.

До этого дома мы снимали комнату в совхозе Ферия. Мимо двора протекала горная речушка, достигавшая Бони. Мы жили на левом берегу этой речушки, а на правом, в своём доме, жила мамина приятельница, тётя Лида.
В её дворе стоял крошечный, на одну комнату, флигелёк, которую снимала семья, вызывавшая у меня жгучий интерес — жена и муж.

Муж был огромный, громоздкий, широкоплечий — просто великан из сказки.
А жена — крошечная игрушечная женщина, всегда на высоких каблуках, всегда красиво одетая и причёсанная. Её звали Белой (именно так, с одной «л», она всегда это подчёркивала), и она тоже была сердечницей.

Почему-то в те годы у многих женщин были больное сердце или щитовидная железа.

Муж лелеял свою Белочку, подчинялся ей беспрекословно, жил, словно бы постоянно склонившись к ней и расставив вокруг неё руки, как квочка — крылья вокруг цыплят. По-моему, он был значительно её старше, думаю, ему было лет тридцать пять, а ей не больше двадцати пяти.

Посреди их комнаты стоял большой овальный стол, заставленный красивой посудой — чашками, чайниками, вазочками — и финтифлюшками: фигурками, красивыми старинными флакончиками, куколками.

И вот я помню: Белочка ходит вокруг этого стола в своих крошечных туфельках на высоких каблуках и говорит капризно: - Я хочу в кино! Но я хочу в кино!
А муж слушает её, покорно склонив голову и гудит: - Ну, конечно! Пойдём, прямо сейчас пойдём!

Не знаю, что ощущала моя одинокая молодая мама, наблюдая эту сцену: у неё не было никого, кто был бы покорен, склонял бы перед ней голову и по первому желанию вёл в кино. А она тоже не была здорова — в девятнадцать лет перенесла за год восемь операций и меня рожала уже с удалённой грудью.
Но при этом мама моя дожила до семидесяти шести лет, а Белочка умерла в том же году, и её муж так же, как мама Ларисы, уехал, сгинул, где-то в неизвестных нам местах переживал своё горе.

Я вспоминаю других приятельниц мамы — тётю Асю, жившую в комнатушке при какой-то фабрике. Не помню, что это была за фабрика. Она находилась у самого въезда в Ангису со стороны города, позади неё, на берегу моря было стрельбище, и я часто вечером, когда ехала из школы, видела, как там упражняются в стрельбе трассирующими пулями.

Комнатушка тёти Аси находилась под самой крышей, может быть, это был чердак производственного здания.
Она была тёмной и украшенной по всем канонам тогдашней моды простонародной бедноты: на стене «коврик» из клеёнки — вода с кувшинками, лодка, в лодке усатый фат с гитарой и томная дама в шляпке и под зонтиком.
Комод, на комоде вязаная кружевная скатёрка, флаконы из-под одеколона, коробочки от пудры, крашеный ковыль в вазочке, оклеенной ракушками — в те годы во многих простых домах стояли и этот ковыль, и розы из вощёной цветной бумаги, и ракушечные вазочки и коробочки. Керосиновая лампа, грибок для штопки.

Почему-то в таких комнатах стоял специфический запах, смесь чего-то сладковатого и одновременно затхлого. Может быть, это был запах бедности?

Тётя Ася была крупной брюнеткой со стрижкой комсомолки двадцатых годов. Волосы надо лбом она зачёсывала назад, их держала круглая гребёнка.
Помню её в белой кофточке, которую она сама себе сшила из простынного полотна: рукава «фонарик» и круглый вырез, собранный в сборку продёрнутой вокруг него тесьмой, завязанной бантиком, выглядели нелепо на её могучих руках и груди.
У неё была такая же одинокая подруга — тётя Фая. Прямая противоположность тёте Асе — невысокая, кругленькая, всегда в штапельных халатах, тихая и молчаливая.

После смерти Ларисы и отъезда её мамы в их комнате поселилась семья, похожая на нашу: бабушка, мама и мальчик, мой ровесник. Неужели я забыла его имя? Надеюсь вспомнить, потому что мы с ним подружились и играли вместе. В их комнате на стене тоже висел клеёночный «коврик», но на нём был изображён библейский сюжет — сон Иакова. Это мне моя бабушка объяснила, она библию знала наизусть, несмотря на весь атеизм и насмешливое отношение к религии. Всё же в царских гимназиях очень хорошо учили — бабушка до глубокой старости знала французский язык.
Славка! Славкой звали мальчика!

Бабушка его была баптисткой и однажды повела нас в молельный дом. Мне там не понравилось. Он не выдерживал сравнения с православной церковью на кладбище — никаких икон, росписи, горящих свечей, запаха мёда и ладана! Просто комната с белёными стенами в обычном доме, ряды скамеек, а вместо расфуфыренного священника — некрасивый пожилой дядька в костюме из хлопчатобумажного «шевиота» и белой рубашке, полностью застёгнутой, но без галстука.
Всё это было ужасно примитивно, некрасиво и скучно.

Дядька что-то говорил, я не вслушивалась, мне хотелось уйти. И вдруг в заднем ряду какая-то женщина начала вскрикивать, потом зарыдала, упала на пол, стала биться. Вокруг неё сгрудились другие участники этого странного унылого мероприятия, а бабка Славки поспешила нас увести.

Семья Славки тоже не могла похвалиться достатком, но одна ценная вещь у них была — огромная библия с гравюрами Доре — это я поняла, уже став взрослой и увидев где-то репродукции его гравюр.

Состояние дома, в котором мы жили, было таково, что мы со Славкой перекрикивались из наших комнат, хотя между ними было ещё одно помещение, которое хозяева использовали как кладовую.

В дождливую погоду, когда невозможно было гулять, бабушка надевала на меня дождевик из хлорвинила, и я, в этом дождевике и резиновых сапогах, шла к Славке, где мы играли в принесённый мной настольный баскетбол или рассматривали картинки в библии.

Воняло гарью от керосинки, бабка кормила нас яблочным киселём, дождь чертил дорожки на стекле убогого оконца…
Не помню, куда они делись. Просто однажды мы с бабушкой вернулись из Москвы, а мама уже переехала из комнаты рядом с коровой в их комнату, и в ней мы прожили ещё три года — до получения дома в военном городке.

Хозяева занимали переднюю часть дома. Высокие ступени вели на открытую веранду. Справа был вход в их большую комнату с очагом, слева — комната, в которой жила молодая женщина, совсем девчонка, думаю, ей было не больше двадцати лет. Звали её Любой.
Была она вся круглая, бело-розовая, с «шестимесячной» завивкой на жёлтых волосах.
Совсем простая деревенская была девка. Откуда-то из Украины.
Если я правильно помню, была она штукатурщицей и неплохо зарабатывала.

Во всяком случае, когда мы уже несколько лет жили в городке, она приехала к нам в гости в шикарном костюме — длинной, до середины икр узкой юбке (сейчас их называют карандашами) и сильно приталенном пиджаке с огромными плечами. На ногах белые носочки с зелёной каёмкой и коричневые туфли на высоких каблуках.

Все эти аксессуары моды сидели на ней криво-косо: пиджак был слишком тесен, ходить на каблуках она так и не научилась, да и носочки были, разумеется, ни к селу ни к городу и в те годы свидетельствовали, что девушка деревенская, городской моды не понимает, но страшно хочет выглядеть по-городскому.

Кроме всего прочего, костюм был сшит из толстой зимней шерстяной ткани, а приехала она к нам в мае, в жару, была вся красная, взопревшая и несчастная: ноги болели от каблуков, юбка и пиджак давили — мне было лет одиннадцать, но я всё это видела очень ясно. Я в детстве видела взрослых насквозь, но с возрастом почти потеряла эту способность, что не может не огорчать.

Прошло три или четыре года, но она всё ещё была не замужем, хотя мечтала об этом каждую секунду. Я слыхала, как она рассказывала маме, что живёт с каким-то женатым аджарцем, что было совершенно бесперспективно. Она, явно, ужасно страдала от одиночества, потому и приехала к нам, на другой конец города, чтобы поплакаться маме — больше некому было поведать о своей несчастливой жизни: у неё никого не осталось, война унесла всю родню.

Почти все соседи хозяев нашего дома сдавали комнаты. Часто в них жили семьи офицеров, вечных кочевников, но в основном, это были одинокие женщины.

Одна из них, тётя Нина, владела ужасной ценностью — патефоном — и по воскресеньям крутила единственную свою пластинку. На одной её стороне была песня «Журавли» в исполнении Петра Лещенко, а на другой — «Домино», которую пел Глеб Романов.
Целыми днями над нашей улицей звучало: «Домино, домино, будь весёлой, не надо печали! Сердце бьётся сильней, и так хочется плакать...»

Бабушка моя выходила из себя, а мне нравились звуки этой музыки, и однажды она меня так приманила, что я, совершенно неожиданно для самой себя, зашла в комнату тёти Нины.

У неё не было раскрашенной клеёнки на стене, его заменяла вышивка на парусине — кошка, играющая с клубком ниток в окружении красных маков и роз, похожих на капусту. На окне висела тюлевая занавеска — ужасная роскошь в те годы и в том социальном кругу. На комоде извечный крашеный ковыль, флакончики, коробочки и одна большая — из открыток. Тоже шикарная вещь, когда-нибудь я расскажу об этих коробках подробно: моя мама подрабатывала их изготовлением.

Тётя Нина ужасно мне обрадовалась, с готовностью опять поставила пластинку, разрешила покрутить ручку патефона и уже хотела кормить меня куличом (шла православная пасха), но я сказала, что не хочу кушать, и тогда она завернула в газету кусок кулича, пару крашеных яиц — малиновое и бирюзовое — и горсть карамели, всякую дешёвую «Сливу» и «подушечки». Я эту карамель в рот не брала, у нас всегда было много шоколада и шоколадных конфет, но отказаться я не решилась, приволокла этот гостинец домой, где мне за него влетело: что это мне вздумалось ходить побираться по домам, ещё решат, что меня не кормят!

Каким глобальным должно было быть одиночество этой женщины, что она обрадовалась чужому ребёнку, случайно забредшему в её келью! Может быть, она надеялась подружиться с моей мамой? Но мама работала в городе, в управлении Военторга, это делало нас, несмотря на бедность, аристократией по сравнению со всеми санитарками и штукатурщицами, которые нас окружали, поэтому мама с соседками дружбы не водила.

Да и были мы осколком совсем другого социального круга. Обедневшим, опустившимся в определённой степени, но интеллигентным семейством, и я одна из всей окрестной ребятни летом ходила в носках, а не бегала, как они все, в стоптанных сандалиях на босу ногу, а то и вовсе босиком. Сандалии они, чаще всего, донашивали за старшими братьями-сёстрами или продолжали носить свои прошлогодние, из которых, конечно же, вырастали, а потому заминали задники или вырезали дырки для пальцев. Мне же каждое лето покупали новые.

Самой странной семьёй на нашей улице были немолодая женщина и её сын, которому на тот момент исполнилось, я думаю, лет шестнадцать, но он постоянно крутился среди нас, младших школьников.
Я не помню его имени. Какой-то безымянный рослый силуэт, некрасивый, с плебейским лицом, плохо одетый, плохо стриженный — довольно частая, кстати, в те годы фигура.
Такие лица часто встречаются на фотографиях первых лет после революции: круглые, скуластые, с узкими, припухшими глазами, лягушачьими ртами. Лица беспризорников, недокормленных детей из захудалых деревень, фабричных слобод.

Мать его была полной, рыхлой, явно городской, с претензией на принадлежность к «культурной» публике.
Она красила волосы в жёлтый цвет и собирала их в высокую причёску. Губы всегда накрашены ярко-красной помадой, лицо напудрено до неестественного цвета. На шее крупные бусы, штапельное платье с юбкой, доходившей почти до щиколоток, вечный запах одеколона в смеси с потом и (уж извините) фекалий.

«На выход» она надевала крепдешиновое платье и вешала на сгиб локтя коричневый ридикюль.
Судя по всему, эти два платья были у неё единственными, потому что в другой одежде я её никогда не видела.

Кем была эта женщина? Почему её сын совершенно не был на неё похож? В ней самой не было ничего плебейского, почему же парень выглядел абсолютным генетическим отбросом? Да и слишком стара она была для такого сына, но слишком молода, чтобы быть его бабушкой.

Я иногда думаю, а не прошла ли она через лагерь? Если её сыну в конце пятидесятых было лет пятнадцать-шестнадцать, он вполне мог родиться у неё в результате изнасилования в лагере, отсюда и его непохожесть на неё, и жуткая плебейская внешность… Особой любви она к нему не проявляла, да и он тоже не слишком жаловал свою мать, или кем там она ему была.
Они исчезли во время очередного моего пребывания в Москве, остался только след в памяти и нерешённая загадка, которой они для меня являлись.

Одинокие женщины в Батуми, Баку, Сумгаите, Питере, Москве — мой глаз обязательно выхватывал их из общей среды, в которой я жила.
Их было много, слишком много. Молодых и не слишком, а уж сколько в Питере было одиноких старух!

Эх, эх.
Если бы не было войны…

2 декабря 2022 года
Израиль.
leon_orr: glaz (Default)


В батумском районе Бони клубом служила бывшая загородная усадьба убежавшего от революции князя.
Их было две, располагавшихся рядом, — во второй устроили детский сад, куда я ходила несколько лет, когда приезжала из Москвы.

По району бродила сумасшедшая женщина Ася, она жила возле трубы котельной почти напротив детского сада. Говорили, что она — дочь одного из убежавших князей, что её увезли совсем маленькой, но потом она объявилась, уже взрослая, уже безумная.
Ася всегда улыбалась.
Одета она была в невероятно живописные лохмотья — носила на себе всё, что отдавали ей жалостливые люди.

В те годы не было принято выбрасывать одежду — слишком мало было её, слишком мало было денег на новую.
Одежду чинили, штопали, латали, перелицовывали, перекраивали, из двух-трёх выношенных вещей шили одну, выглядевшую более-менее прилично, поэтому Асе перепадали вещи, совсем уже ветхие, никакой реставрации не подлежавшие.

Кроме этого тряпья на Асе обязательно висели «украшения»: ожерелья из чего угодно — из битых ёлочных игрушек, ракушек, лимонадных пробок и прочего мусора. Правда, на её никогда не мытой шее висела нитка настоящего янтаря — из тех, что тогда предписывали носить женщинам с болезнями щитовидной железы: в пятидесятые годы очень многие женщины болели базедовой болезнью, не знаю, в чём тут было дело.

Главным украшением асиной груди была «брошь» из крышки от фигурной пластмассовой коробочки розового цвета.
У моей мамы было две такие коробки. В плане они имели форму круглого цветка с пятью круглыми лепестками, внешнюю часть их украшали всякие финтифлюшки и завитушки.
Одна коробочка служила маме пудреницей. Мама пользовалась пудрой «Рашель». Поверх пудры лежала пуховка. Я любила нюхать пудру, иногда вдыхала так сильно, что она попадала мне в нос, и я долго чихала.
Во второй коробке мама держала всякие мелочи: «невидимки» для волос, английские булавки, пуговицы.

Как сейчас вижу «туалетный стол» мамы: чемоданы, поставленные друг на друга, основанием для них служил дореволюционный сундук, плетённый из сухого камыша — в нём летом держали зимнюю одежду.
С этим сундуком (бабушка называла его корзиной) мои уехали из Киева в эвакуацию, с ним вернулись в Киев, с ним бегали по всей Западной Украине, спасаясь от гэбухи, с ним приехали в Батуми, и старик ещё не один год служил нам. Больше полувека, если подсчитать!

Верхний чемодан покрыт кружевной салфеткой, которую мама сама связала крючком.
Небольшое стоячее зеркало, по обе стороны от него две одинаковые стеклянные вазы, в них время от времени стояли цветы: у мамы была подруга, снабжавшая её букетами из своего сада: гладиолусы, георгины, душистый горошек, крупные ромашки — состав букетов зависел от сезона.
Перед зеркалом — две розовые коробки-цветка, между ними аналогичная белая, но не круглая, а продолговатая.
Ещё одна коробка — круглая, зелёная, с завинчивающейся крышкой. Она дожила до наших дней, стоит теперь на моей прикроватной тумбочке.
Флакон духов - «Белая акация» или «Ландыш серебристый», «Красная Москва» в круглой коробке с шёлковой красной кистью, а однажды — «Кармен». Коробка была тоже круглой, но чёрной. «Кармен» маме не понравились, позже она остановилась на «Красной Москве», пока я не стала привозить ей из Москвы польские духи «Быть может».

Рядом со всеми этим дамскими причиндалами — сувенир из Кисловодска, города, который в сердце моей бабушки занимал место рядом с Киевом, потому что её детство и юность прошли в Кисловодске. Это было фото галереи лечебных ванн, наклеенное на обратную сторону круглого очень выпуклого стекла — когда-нибудь я всё же сфотографирую его и покажу читателям.

Людям хотелось украсить свой быт, но финансы пели романсы, шкатулки из карельской берёзы, палисандра или китайские лаковые с перламутровыми инкрустациями не водились в нашей провинциальной провинции (имею в виду окраинное расположение района в провинциальном городе) — вот и стояли на комодах и тумбочках женщин пластмассовые коробочки, жестяные коробки от конфет и печенья, вазочки с раскрашенным ковылём и бумажными цветами, пустые флаконы от одеколона, над которыми так зло потешались более богатые обладательницы хорошего вкуса, понятия не имевшие, как живут люди за пределами обеспеченного, сытого и удобного быта. Особенно, люди, обездоленные войной и заброшенные по той же причине в чужие края.

Крышку одной из таких коробочек Ася, видимо, нашла в мусоре, красота формы и цвета поразили её воображение — вот она и украсила себя ею.

Тенгиз Абуладзе в своём гениальном фильме «Древо желания» показал такую провинциальную дурочку — Фуфалу, которая тоже украшала себя самым невероятным образом.
Но Фуфала всё же относительно в своём уме, Ася же витала в космосе, только улыбалась всем, не произнося ни слова.
В фильме деревенские мальчишки дразнят Фуфалу, Асю тоже дразнили, но, если деревенские жители не вступались за дурочку, то в Бони их пресекали, могли и подзатыльником угостить.

Иногда я видела, что Ася плачет, но это случалось очень редко.

Благодатными были для неё дни религиозных праздников — Пасха, родительский день, Рождество: у неё бывало много еды.
В Бони находится городское кладбище, вокруг которого всегда клубилось много нищих, кормившихся с похорон и праздников: во-первых, им перепадала похоронная кутья (мы с моей уличной компанией тоже бегали к похоронам, чтобы и нам перепал сладкий рис с изюмом — не часто в наших домах водился изюм), во-вторых, у батумцев была традиция устраивать поминальные трапезы возле могил своих близких, а остатки еды оставлять в тарелках на могилах: крашеные яйца, дешёвую карамель, хачапури, сыр, куски пасхального кекса, который выпекали в виде лежащего ягнёнка — специальные формы для него изготавливали и тут же продавали в мастерских возле городского рынка. Рядом ставили стаканы с тёмно-лиловым вином. Вся эта снедь, априори, принадлежала нищим, для них и оставляли.
На всех могилах горели свечи из натурального воска, и воздух над кладбищем в такие дни был заполнен ароматом мёда.

Вот и Ася благоденствовала в дни праздников, если, конечно, можно писать о женщине, живущей под открытым небом, пусть даже у тёплой трубы котельной, что она благоденствовала.

Чьей родственницей была Ася, я не знаю. Не знаю, в каком из зданий она жила в младенчестве — в том, где был мой детский сад, или в том, где мы смотрели кино, да и важно ли это? Жизнь этой женщины была раздавлена, уничтожена, но даже в безумии своём она вернулась к этим двум домам, словно инстинкты её пытались повернуть время вспять — в точку, где всё ещё цело и живо.

В будние дни вечером мы ходили в кино с бабушкой.
Я училась во вторую смену. Уроки оканчивались удобно — я как раз успевала приехать из центра к шестичасовому сеансу.
Как сейчас помню: я иду от автобусной остановки к клубу, на мне пальто василькового цвета, такого же цвета туфли, в руках — такого же цвета портфель, — а навстречу мне идёт бабушка: чёрное пальто, чёрные замшевые туфли, белый вязаный шарф на голове.
Батумская зима: всё в зелени, дождя нет, сухой серый асфальт, тихо, безветренно… Благодать!

По воскресеньям я ходила в кино одна — на детский утренник в десять часов.
Мне выдавали два дореформенных рубля — один на билет, один — на стакан семечек.
Улица Стаханова, по которой мы ходили к автобусу, детскому саду, клубу, упиралась в площадь. На этой площади располагался районный магазин — настоящее сельпо, правда, больших размеров, ресторан и небольшой базарчик, где женщины из прилегавшего к Бони совхоза Ферия торговали жареными семечками, варёной кукурузой и кое-какой зеленью.

Большой гранёный стакан чёрных жареных семечек стоил рубль.
Я подставляла карман пальто, который сразу тяжелел и согревался, и шла к клубу.
Двор перед клубом заполняла толпа ребят разного возраста, которая с гиканьем и топотом врывалась в зал, когда открывали двери.
Места в билетах не указывали, поэтому нужно было спешить, чтобы занять самое удобное.

Во время сеанса фильм сопровождал треск — весь зал грыз семечки, все сначала наведывались к базарчику, у женщин, торговавших семечками, по воскресеньям всегда бывал хороший доход.

Детских фильмов в те годы выпускали не слишком много, поэтому одну и ту же ленту в клубе крутили не по одному разу.
Многие из них мы уже знали наизусть и хором подсказывали артистам их реплики: «Ужаш, ужаш, шуматоха! Андриешшш, Андриешшш… Мексиканцы, мексиканки, с вами в дружбе мы живём! Ваши песни, ваши танцы мы танцуем и поём!» - ну, и всякое такое.

Не могу даже подсчитать, сколько раз я смотрела фильмы «Джульбарс», «Застава в горах», «Девочка ищёт отца», «Сомбреро», сказки Роу.
Почему-то мультфильмы не привозили никогда — их я смотрела только в Москве, по телевизору. Когда рассказывала о них в Батуми, мне не верили, ругали «москвичкой».

Но всё хорошее когда-нибудь кончается.
Кончался фильм, мы вываливались из клуба и расходились по домам, передышка, которую получали наши родители, тоже заканчивалась, мы снова начинали морочить им головы.

Придя домой, я заставала маму, драившую некрашеный пол в нашей восьмиметровой комнате, бабушку, стирающую бельё в оцинкованном корыте — у них воскресений, выходных, не бывало никогда.
Сейчас, когда я уже старше моей бабушки, какой она была в том далёком пятьдесят восьмом, например, году, я не могу понять, как им, бабушке и маме, удалось выжить. Как удалось выжить всем тем людям, что окружали меня, жили тяжёлой, скучной и скудной жизнью?
В чём они находили жизненную энергию и стимул жить дальше?
Как не лишались разума подобно горемыке Асе?
Почему вообще одни выживают, а другие раньше времени возвращаются к своему истоку — в прах, из которого вышли когда-то?

25 ноября 2022 года
Израиль
leon_orr: glaz (Default)


Подъезд встречал густыми, даже оглушительными запахами.
Пахло картошкой, жаренной на постном масле, гнилыми стенами, старостью и ветхостью.
Обшарпанную дверь квартиры украшала мозаика записок, одна из которых гласила: «Зинаиде Михайловне К… звонить 4 раза».
Фарфоровая кнопка звонка вызывала четыре пронзительные трели, и за дверью раздавались почти невесомые осторожные шаги.
Зинаида Михайловна приоткрывала дверь на длину цепочки и смотрела на посетителя всегда испуганными круглыми глазами.

«Черепашка!» - приходило на ум при первом знакомстве, и это впечатление от Зинаиды Михайловны навсегда внедрялось в сознание.

Узнав меня, она открывала дверь, но страх не сразу уходил из её глаз, что всегда очень меня смущало.

В огромной коммунальной квартире Зинаида Михайловна занимала крошечную узкую комнатёнку, в которой только и помещались, что огромный старинный письменный стол на ногах-тумбах, узкая тахта, прикрытая старым облезлым ковром, шифоньер с зеркальной дверкой и небольшой посудный шкафчик. Где-то между столом и тахтой обитала швейная машинка «Зингер», тоже очень старая и потрёпанная, но бодро стрекотавшая под умелыми руками хозяйки: Зинаида Михайловна подрабатывала шитьём.

Я и попала-то к ней в надежде, что она сошьёт мне платье из подаренного на день рождения отреза ацетатного шёлка. Этой идее не довелось воплотиться: моё намерение совпало с тем, что я попала в разработку конторы глубокого бурения, — как тогда называли эту организацию — и платье мне дошила мама, очень одобрившая работу, которую успела сделать Зинаида Михайловна.

Она всегда очень мне радовалась. После того, конечно, как справлялась со своим страхом. Наши отношения очень быстро переросли из деловых в почти родственные, и я стала навещать её — когда раз в неделю, когда реже, а иногда и чаще.
Зинаида Михайловна обязательно старалась меня накормить, и всегда это были покупные пельмени, хлеб с маслом и чай с сушками. Видимо, она совершенно не умела готовить, что казалось мне странным: вокруг меня все пожилые женщины отличались отменными кулинарными навыками, а дома у нас полуфабрикаты вообще не были в ходу.

Но я в самом деле была голодной студенткой, пельмени очень любила, а потому Зинаиде Михайловне не приходилось меня уговаривать. Она почти не пользовалась коммунальной кухней, варила пельмени в комнате на маленькой электрической плитке, а за водой к общему крану ходила я.

Женщины, возившиеся в кухне, смотрели на меня с каким-то непонятным мне подозрением, но я почему-то поняла, что не нужно спрашивать у Зинаиды Михайловны о причинах этого подозрения. Пару раз я здоровалась со всеми, мне не ответили, поэтому я перестала проявлять ненужную в этой кухне вежливость.
Я быстро набирала воду в зелёный эмалированный чайник и уходила, слыша, как за спиной они негромко что-то говорили друг другу.

Зинаида Михайловна клала на письменный стол большую чертёжную доску, застилала её потёртой клеёнкой, и стол превращался в обеденный. Разномастные тарелки со слегка обитыми краями имели явно благородное происхождение, да и вся посуда несла на себе печать обветшавшей аристократичности.

Зинаида Михайловна ела пельмени вместе с водой, в которой они варились. Спрашивала меня: - Бульончика тебе налить?
Я отказывалась, не понимая, как можно считать бульоном эту слегка жирную водичку, но не высказывалась, и мы съедали пачку пельменей за пятьдесят копеек, а потом долго пили чай с прекрасными московскими сушками.

Иногда я заставала у Зинаиды Михайловны мужчину, иногда он приходил позже меня. Я долго не могла понять, какое он имеет к ней отношение.
Был он немолод, видимо, ровесник Зинаиды Михайловны, но если она выглядела хрупкой, в чём только душа держалась, то он производил впечатление, если не здоровяка, то, по крайнем мере, достаточно крепкого человека.

Он приносил с собой то граммов двести варёной колбасы — чаще всего это была недорогая «Столовая», то немного сыра, какие-нибудь дешёвые конфеты.
Зинаида Михайловна каждый раз начинала ему выговаривать за траты, хотя было видно, что она довольна — видимо, у неё самой денег на такие деликатесы не хватало.

Мужчину звали Николаем Григорьевичем. Работал он мастером в ремесленном училище.
Открытие, что он женат, усугубило моё недоумение — никак я не могла понять, что связывает его с Зинаидой Михайловной.

Его очень расстраивала её неприспособленность, неумение готовить, абсолютное отсутствие хозяйственности. Он говорил всё это тоном и раздражённым, и виноватым одновременно, а Зинаида Михайловна никогда не обижалась. Она смотрела на него своими круглыми глазами и молчала.

Николай Григорьевич сначала не понимал моего присутствия в этом тесном закутке, не понимал наших отношений, но потом, видимо, привык и перестал смотреть на меня недовольно.

В наших трапезах он участия не принимал, только пил чай вприкуску с твёрдым рафинадом. Пока мы ели, он сидел на тахте, откинувшись к стене и что-нибудь рассказывал о своих безруких учениках, о плохой погоде или о том, что показывали по телевизору. У Зинаиды Михайловны даже радиоточки не было, и никогда я не видела в её комнатушке газет.

Я ходила в этот дом месяца четыре, а когда ко мне в первый раз пришли с ордером на обыск, я первым делом стала обрывать все связи, чтобы не подставлять знакомых.
Поэтому я пришла к Зинаиде Михайловне и сказала, что болею, беру академический отпуск, так что вынуждена забрать у неё моё недошитое платье, но я ей заплачу, как договаривались — родственники дали мне немного денег, так что я могла с ней расплатиться.

Она очень расстроилась, стала меня расспрашивать о моей болезни, но болезни не было, я боялась накаркать на себя ещё одну беду и рассказала ей правду. Сказала, что вынуждена оставить институт и уехать домой к родителям в надежде затеряться — вдруг не найдут!

Реакция её меня потрясла: её бледное лицо совсем побелело, пушистые редкие седые волосы, казалось, поседели ещё сильнее, я испугалась, что у неё начнётся сердечный приступ.
Я заставила её сесть на тахту, дала воды из чайника, и тут она мне всё и рассказала.

Николай Григорьевич когда-то был её мужем.
Она работала корректором в небольшом издательстве, выпускавшем научно-популярные брошюры.
Они ждали ребёнка, когда за ней пришли. Муж был на работе, вернулся домой и застал опечатанную комнату и перепуганных соседей.

Он попытался её искать, но ему быстро объяснили, что лучше бы ему забыть об этой жене и найти себе кого-нибудь понадёжнее.
Сообразительности ему хватало, а потому он быстро оформил развод. Выразительные взгляды девушки, которая в домоуправлении заполняла жировки на квартплату, привлекли его внимание, и он последовал совету, который дали ему в страшном учреждении.
Когда Зинаида Михайловна, оборванная, голодная и избитая, задыхалась в тесном товарном вагоне, увозившем её в лагпункт под Воркутой, Николай Григорьевич уже расписался с новой женой, взял её фамилию и поселился по новому адресу.

Ребёнка Зинаида Михайловна потеряла, его из неё выбили сапогами бравые ребята-вертухаи ещё на первых допросах. Она чуть не умерла от потери крови, но, на её удачу, в одной камере с ней оказалась пожилая акушерка, которая и спасла ей жизнь.
Вот только Зиночка (так в те годы её звали) не понимала, зачем ей эта жизнь нужна.

Освободилась она в сорок седьмом. Как ни странно, но в том году почему-то кое-кого выпустили, и ей снова повезло. Опять неизвестно зачем.
Однако в Москву ей удалось вернуться только в пятьдесят восьмом году.
Её реабилитировали и щедро выделили шестиметровую каморку в огромной коммуналке, куда я и стала к ней ходить.

Каким образом Николай Григорьевич узнал о её возвращении, для меня осталось загадкой. Знаю только, что она его не искала, он сам однажды возник на пороге её комнаты.
Он плакал, вставал перед ней на колени, но она сказала ему, что поступил он совершенно правильно, что незачем было бы ещё и ему пройти такой же крестный путь.
Николай Григорьевич стал навещать её, старался подкормить, но у него было трое детей, жена прибаливала, так что всерьёз помогать Зинаиде Михайловне он не мог. Немного колбасы, сыра, конфет, иногда — банка варенья или солёных грибов, это всё, на что хватало у него денег. На дни рождения он дарил ей чулки, однажды доложил несколько рублей, когда ей не хватило денег на осенние туфли.

Она простила его по-настоящему. На моё недоумение она сказала, что в лагере осознала всю чудовищность происходящего, которое до ареста совершенно не привлекало её внимания. Она жила, поглощённая чувством к мужу, ожиданием ребёнка — всем тем немудрящим маленьким счастьем, которое выпало ей и которое у неё так грубо отняли, непонятно за что.
Вокруг неё были сотни, тысячи женщин, так же вырванные из обычной жизни и так же не понявшие своей вины перед государством.
Конечно же, и мужчин тоже обвиняли облыжно, ни за что и ни про что — в этом она быстро уверилась и простила мужа. Время не годилось для ложного рыцарства, глупостью было бы добровольно совать голову в петлю, подставлять горло вурдалаку, чтобы он напился кровью ещё одной безвинной жертвы.

Жена Николая Григорьевич знала о возвращении Зинаиды Михайловны, пыталась запретить мужу навещать её, но он сумел объяснить этой, в сущности, не злой женщине, что считает своим долгом поддерживать ту, что когда-то была ему близка и дорога.
Жена сдалась и даже иногда разрешала ему отнести Зинаиде Михайловне пирожков или домашней квашеной капусты, отдала старую вязаную кофту и слегка помятую алюминиевую кастрюлю.

Я слушала всё это, примеряла на себя, и ужас наполнил меня всю. И со мной может произойти то же самое?
Я тоже не знала за собой никакой вины, но письма одного человека у меня изъяли — я сама отдала их, потому что иначе мне обещали обыск с привлечением понятых и ордер показали.
Мою жизнь ломали через колено, одна надежда была, что время сейчас другое, что бить, насиловать, морить голодом не посмеют, но жизнь-то сломают всё равно! От этих мыслей я слабела и душой, и телом — буквально не было сил стоять на ватных ногах.

Мы плакали с Зинаидой Михайловной, сидя на её жёсткой тахте, и не знали, как утешить друг друга.
Такими нас и застал Николай Григорьевич.
Узнав причину наших слёз, он помрачнел и как-то скукожился, усох, втянул голову в плечи и тяжело осел на стул возле стола.
- Что ж, - сказал он, - уехать — это правильно. След потеряют, может быть. Тем более, другая республика…
И замолчал.
Мы посидели молча, мне нужно было уходить, и я поднялась с тахты.
Николай Григорьевич пошёл запереть за мной дверь и сказал, чтобы я обязательно дала ему знать о дне отъезда — он мне поможет с вещами. Вещей у меня было немного — один чемодан, о чём я ему и сказала. Он смотрел на меня виноватыми несчастными глазами, и я решила не отталкивать этого человека, виноватого и невиновного одновременно, всю жизнь нёсшего свой тяжкий крест прощённого предателя, чьё предательство преданная им женщина не ставила ему в вину.

Он в самом деле проводил меня на поезд, сунул в руки газетный свёрток и почти убежал с перрона. В свёртке оказались пакетики всё с теми же колбасой и сыром и кулёк леденцов «Барбарис».
Я ехала в общем вагоне на боковом месте. Плакать мне было совершенно невозможно, и я сдержала слёзы, а потом сдерживала их ещё не один год, потому что у меня ещё долгое время не было места, где можно было бы выплакаться. А потом я и вовсе утеряла способность плакать.

Людей этих я больше никогда не видела, не знаю, как они жили, как и когда умерли.
Моё бегство из Москвы мне не помогло — за мной приехали и терзали ещё полгода, но в лагерь я всё же не попала. Повезло, можно сказать.
Жизнь пошла прахом, и я до сих пор иной раз вижу во сне обшарпанную дверь с запиской «Зинаиде Михайловне К… звонить 4 раза».

24 октября 2022 года

Израиль
leon_orr: glaz (Default)
Самовар из приданого бабушки не выжил в многочисленных переездах семьи — в эвакуации, в бегстве от государства, в смене жилплощади — поэтому на кухне, на полыхающей сине-оранжевым газовым огнём конфорке, готовится закипеть сияющий никелированный кольчугинский чайник. Рядом, на кухонном столе, приготовлены заварной чайник дулёвского завода и стёганый колпак, который не даст заварке остыть слишком быстро и позволит настояться как следует.

В комнате стол накрыт льняной скатертью в крупную бело-зелёную клетку, наведённую линиями разной толщины. Среди зелёных, разного оттенка, полос время от времени встречаются тёмно-красные, очень удачно нарушающее цветовой однообразие.
Скатерть тоже не новая, её выделили вместе с постельным бельём, кое-какой посудой и другими хозяйственными вещами, когда я поступила в институт. Институт окончен давным-давно, но я хорошо пользуюсь вещами, поэтому все они живы и преданно мне служат.

Чашки ленинградского фарфора — фестончатые, расписанные жёлтыми цветами, коричневыми стеблями, рисунок оттенён золотом. Мне подарили их на мои шестнадцать лет, и они весьма стойко выдержали теперь уже мои переезды.

Мужчины будут пить чай из тонких стаканов в серебряных подстаканниках. Именно такой порядок я увидела в детстве в доме тёти и решила, что и у меня будет так же.

В фарфоровой сухарнице круглятся простые сушки и сушки с маком, лоснятся верхней корочкой сухари с орехами, сухари с изюмом. Корзинка из лозы соблазняет пряниками — простыми и шоколадными, покрытыми разводами сахарной глазури. Сочникам немного тесновато рядом с ними, но никто не ссорится.
Ломтики столичного кекса смотрят глазами-изюминками с фарфоровой доски для нарезания сыра, рядом с которой стоит маслёнка в виде корзинки с грибами — есть, есть среди нас кое-то, любящий нарезать на кусочек кекса немного вологодского жёлтого масла. Для масла предусмотрен широкий костяной нож — чтобы никакое железо не нарушило вкус масла, хотя, конечно, нержавейка вряд ли способна его исказить, но традиция есть традиция. Блюду.

Конфетниц две — хрустальная и серебряная.
В серебряной горка карамели: «Клубника со сливками», «Снежок», «Раковые шейки», «Мечта».
В хрустальной — леденцы: трудно забыть детскую привязанность к монпасье и «Барбарису»!

Сахарниц три: с сахарным песком, колотым неровными глыбками рафинадом и бледно-разноцветными пуговицами постного сахара. К рафинаду прилагаются щипчики для более мелкого дробления глыбок, на отдельной тарелке лежат щипчики для леденцов и постного сахара: не облизывать же липкие пальцы после каждой монпасьешки.
Из сахарницы с сахарным песком торчит завитая ручка серебряной ложки, такие же ложки, но поменьше, лежат на блюдцах возле чашек.
Сливочные помадки присутствуют на столе в своей собственной коробке, украшенной бумажными кружевами — она тоже снабжена щипчиками.
Всё же, оказывается, не так мало вещей из приданого бабушки уцелело!

На скатерти светятся три цветных пятна — бордовое, красное и тёмно-золотое — от вазочек с вишнёвым, клубничным и абрикосовым вареньем. Перед каждой чашкой стоят дореволюционные розетки в виде раковин из матового стекла.
Чёрная смородина, перетёртая с сахаром, лоснится в посудинке из матового стекла, расписанной веточками цветущих ландышей.

Кружки нарезанного лимона в хрустальной прямоугольной плошке рифмуются с золотом абрикосового варенья и рисунком на чашках. Тонкая двузубая позолоченная вилочка добавляет своего золота к этой палитре.

Теперь нужно ополоснуть заварной чайник крутым кипятком, засыпать в него несколько ложек смеси индийского и цейлонского чая, залить кипятком на одну треть и поставить на плюющийся и фыркающий чайник с кипятком. Минут на десять.
После чего долить чайник доверху, отнести в комнату, накрыть колпаком и, наконец, сесть со всеми гостями, разлить чай по чашкам и стаканам, думая, что в шкафу есть немного ликёра «Какао-шуа», но подойдёт ли он к чаю?
Вряд ли.
И потому можно спокойно сидеть за столом, попивать чай, хрустеть сушкой с маком, слизывать с ложечки вишнёвое варенье и искренне верить, что уж с нами-то ничего плохого случиться не может.

7 августа 2022 года
Израиль
leon_orr: glaz (Default)
В дверь комнаты постучали, Лиза открыла и увидела незнакомую девушку.
- Мне бы с Лизой поговорить, - произнесла та не слишком мелодично.
- Я Лиза, - ответила Лиза, - а вы кто?
- Я… - девушка замялась, - я Тамара. Ну, Тамара, - это она сказала уже с нажимом, - поняла, нет?
Лиза поняла.

Три месяца назад она попала в новую для неё компанию, которая ей очень понравилась. Там все были старше, а она всегда предпочитала обществу сверстников людей постарше.
Отнеслись к ней вполне дружелюбно, приглашали на все свои посиделки, которые устраивали довольно часто, и у неё как-то сам собой образовался роман с одним из этих парней. Девушек в компании было всего трое, считая и её.

Парень этот, Валентин, сразу и честно сообщил ей, что у него есть девушка, она сейчас на преддипломной практике, но когда она вернётся, он сразу объяснится с ней, скажет, что у них всё кончено, он теперь с другой.
И вот эта девушка, эта Тамара, вернулась.

Выглядела она, на взгляд Лизы, кошмарно: квадратное грубое тело на ногах, которые называли «бутылочками». Грубое простонародное лицо, волосы неопределённого цвета. Рядом с ней миниатюрная Лиза выглядела ещё мельче и моложе, чем была.

Лиза не поняла, что могло привлечь Валентина к этой живой колоде, и она впервые за последнее время подумала о нём с легким жалостливым презрением.
Они с Тамарой прошли к коридорному окну, где всегда происходили важные секретные разговоры, и Лиза, подпрыгнув, села на подоконник.
Взгляд Тамары был очень красноречив и понятен: она завидовала миниатюрности и лёгкости Лизы, завидовала её жгучей нерусской внешности, но была полна решимости довести начатое дело до конца.

Тамара молчала.
Лиза тоже. Она решила, что не станет ей помогать: сама на неё напала — пусть сама и обороняется. Тамара, поняв, что соперница инициативы не проявит, заговорила.
- Ты знаешь, зачем я пришла, - начала она. Голос звучал плебейски резко, немелодично. Такие голоса бывали у проводниц в поездах и продавщиц в овощных магазинах.
- Не знаю, - безмятежно ответила ей Лиза.
- Как не знаешь?! - Тамара была поражена.
- Да так и не знаю. Вы же не сказали мне, зачем пришли и о чём хотите говорить.

Обращение на «вы» обескуражило Тамару: Лиза словно бы подчёркивала, что она ещё молода и прелестна, а Тамара уже не девочка, первую свежесть уже утеряла.

Пересилив злость, Тамара решила всё же довести дело до конца.
- Я пришла поговорить о Валентине, - наконец, выдавила она.
- Да? - удивилась Лиза. - Зачем нам с вами о нём говорить?
Тамара прищурилась.
- Хммм, - протянула она, - меня предупредили, что ты та ещё штучка, вижу, что не наврали.

- Слушайте, - с досадой сказала Лиза, - вы хотели о чём-то со мной поговорить. Но ведь не о моих же замечательных качествах, верно? Говорите скорее, что вам от меня нужно, мне скучно тут с вами время терять.
Тамару вдруг прорвало:
- Мы с ним были вместе два года! У нас было всё! - она подчеркнула голосом это «всё». - Понимаешь?
- И как это касается меня? - спросила Лиза. Она уже включилась в тот режим, когда человеку становилось не по себе от её тона: вроде бы говорит спокойно и вежливо, а ощущение, что собеседника поливают жидким навозом — была у неё такая способность.
- А так, что ты, малолетка вшивая, припёрлась тут и заграбастала его! - заорала Тамара, но вдруг заговорила просительно. - Отдай мне его, ну, правда, зачем он тебе нужен? Ты вон какая — молодая, хорошенькая, да у тебя ещё сотня парней будет лучше Валечки. Отдай его, а? Ну что ты в нём нашла? Он обычный парень, ничего особенного, тебе совсем другие нужны, а мне другого уже не найти. Отдай, а?

Лиза опешила.
Простонародная драма, которую разыгрывала перед ней Тамара, была низкопробна и противна, она не понимала, как можно унижаться из-за парня, о котором и сама думаешь, что он не бог весть что.
Да если бы даже он был прекрасным принцем! Разве можно так терять лицо перед соперницей (от этой мысли, от слова «соперница» Лизу передёрнуло — фу, гадость какая, обывательщина, воняющая несвежим бельём и дешёвой пудрой).

Она уже давно научилась не демонстрировать окружающим свои истинные чувства, поэтому неприятные мысли никак на ней не отразились, она выглядела спокойной и даже слегка отрешённой.
- Но что же вы хотите именно от меня? - спросила она недоумённо. - Забирайте, если сможете!
Валя взрослый человек, я его насильно не держу. Хотите забрать? Забирайте!
И с нажимом: - Если сможете!

Тамара осеклась. Она, видимо, была готова к длительному выяснение отношений, ждала от Лизы каких-то пафосных драматических слов и выражений, а может быть, ругани, оскорблений, и вдруг ей так просто и буднично сказали: «Забирай!»
Она осеклась и, выпучив глаза, смотрела, как Лиза спрыгнула с подоконника и ушла в свою комнату.

Соседки Лизы спросили: - Чего она, скандалить приходила? Мы уже думали выйти — вдруг бы она драться полезла!
- Ну, что вы! - ответила Лиза. - Мы же интеллигентные люди. Просто поговорили.
- Это Тамарка интеллигентая?! - заржала Милка. - Да это главная хабалка общаги! Никто так и не понял, на фига она Вальке понадобилась. Он ей — понятно, она за него замуж намылилась, а вот где его глаза были, когда он с ней закрутил?
- Ну, намылилась за него — и выйдет, - уверенно заявила Саша, - она придумает что-нибудь, вот увидите.
И добавила многозначительным тоном: - Страшна, да, но, может быть, у неё есть немало достоинств, скрытых от посторонних глаз?
Милка заржала опять.

Лиза молчала. Ей было противно и нудно. Она вдруг поняла, что хочет, чтобы Тамара что-нибудь придумала.
И что совершенно не хочет больше видеть Валентина.
- Драма предместья! - думала она, - слободские страсти! Любовь-морковь… Фу, противно-то как!
И тут она поняла, кого напомнила ей Тамара: в одном из рассказов Шукшина человек говорит: «Да прыгал там какой-то комод на ножках!»
- Мебель нынче наглая пошла, - пробормотала она.
Милка и Саша непонимающе уставились на неё.
Но Лиза ничего не стала им объяснять.

29 января 2022 года
Израиль
leon_orr: glaz (Default)
ГОЛОС СВЕРХУ

- Начали! - послышался громовый голос сверху.
- А? - не понял Казюкин.
- Какое начали! - ответил другой голос сверху. - Ничего не готово.
- Как не готово?! - прогремел первый голос сверху. - А минутную готовность кто давал?
- Ы? - ещё более не понял Казюкин.
- Не я! - флегматично ответил второй голос сверху.
- Чёрт знает что! - рассердился первый голос сверху. - Невозможно работать! Ни одного ответственного человека!
- Ох! - простонал Казюкин.
- Быстро, быстро! По системе бекицер! - уже совсем запредельно завопил первый голос сверху. - Что у вас не готово?
- Да вот электрик… - произнёс какой-то отчаянный голос внизу.
- Уволю! - это заорал уже второй голос сверху.
- Так его сначала найти нужно, - возразил отчаянный голос внизу.
- Если найду, то убью! - пообещал первый голос сверху.
- Ёпт! - отреагировал Казюкин.
- Нашли, нашли! - голос внизу стал менее отчаянным.
- Ну? - первый голос сверху выражал крайнюю степень нетерпения.
- Делает, - сообщил второй голос сверху, - мне видно.
- Хех! - удивился Казюкин.
- Минутная готовность! - вмешался женский голос внизу.
- Наконец-то, - пробурчал первый голос сверху.
- Щас, щас! - это был голос человека, который спешил что-то прожевать. Раздавался он откуда-то из середины.
- Ну, ёлы-палы, что ж ты всё время жрёшь! - возмутился женский голос внизу.
- Нет, я должен на голодный желудок вкалывать! - хамски ответил жующий голос из середины.
- О! - удивился Казюкин.
- Прекратите пререкания! - первый голос сверху прозвучал особенно грозно. - Начали!

И Казюкин оказался в центре бури — что-то летало, свистело, шипело и вздрагивало. Вспышки бело-синего огня слепили глаза. Слух травмировали грохот и лязг, всё тряслось, и Казюкин трясся вместе со всем.

Он не выдержал, вскочил на ноги и закричал: - Помогите! Спасите! Убивают! Пожар!

Буря немедленно смолкла.
Первый голос сверху спросил недоумевающе: - Это ещё что такое?
- Казюкин я! - с достоинством ответил Казюкин. - Не «что», а «кто». Человек я.
- Какой ещё человек? - голоса сверху прозвучали дуэтом и совершенно истерически. - Откуда взялся человек?!
- От обезьяны произошёл! - гордо ответил просвещённый Казюкин. - Это все дети знают.

- Нет, это чёрт знает что! - первый голос сверху звучал безнадёжно. - Третье сотворение мира срывают эти, произошедшие от обезьян, невозможно работать.
И тут же всё стихло и исчезло.
Только из кухонного крана капала вода да цветная реклама на доме напротив бросала свои яркие блики на не слишком начищенный паркет.

**********

БОЧОК НЕ ПРОДАЁТСЯ ОТДЕЛЬНО

Волк недовольно смотрел на ценник в магазине.
Совсем обнаглели!
Он-то надеялся — и вот результат.
Теперь придётся тащиться к чёрту на кулички, просить эту старую дуру с костяной ногой, чтобы она раскинула свои бобы, потом опять переться по подсказанному ею адресу, как-то проникать в дом — с риском для жизни, между прочим…
И ещё неизвестно, на самом ли деле детёныш будет лежать на краю!
Абсолютно нерентабельное мероприятие.

Волк поскрёб когтями в затылке, решая, что же ему делать.

За витриной магазина, тем временем, назревал скандал.
Там метались человеческие фигуры, плохо видные через запылённую витрину.
Раздавались визгливые голоса, даже нецензурная брань слышалась.

Волку стало не по себе. На всякий случай он спрятался за урну, стоявшую у двери в магазин.
И правильно сделал: из магазина выкатились две женщины — одна пухлая, другая тощая — и мужичок в синем рабочем халате. Они размахивали руками и кричали, не слушая друг друга.

- Вот! - тыкала одна женщина пухлой рукой в витрину — Вот! Это что у вас написано?
- То и написано, что я вам сказал! - фальцетом верещал мужик в халате. - Вы читать не умеете? Русского языка не знаете?
- Я-то знаю! - отвечала женщина. - А вот вы всякую фигню пишете!
- Женщина, успокойтесь, - пыталась утихомирить её тощая женщина, - ну, что вы так нервничаете. Ну нет, у нас отдельных, только в комплекте.
- Чего нет у вас отдельных?! - завопила пухлая женщина. - Что у вас в комплекте?

Тут волк не выдержал накала страстей и тоскливо завыл во всю глотку.
Спорщики мгновенно смолкли и уставились на него.
Первой пришла в себя пухлая женщина.
- Вот! - торжествующе сказала она. - Вот к чему привела ваша безграмотность! Ваш ценник волка приманил! А вдруг он кого-нибудь покусает?! Хотя если он покусает вас, я буду только рада!
И она топнула ногой и замахала на волка руками: - Брысь отсюда! Ишь, развылся! В лесу иди вой, а тут город!
И добавила с горькой иронией: - Только вот люди дремучие — вместо бачка бочок продают.

Но волк уже не слыхал этих слов: он мчался к лесу и надеялся лишь на то, что в другом магазине обязательно продаётся бочок отдельно.

25 января 2022 года

Израиль.
leon_orr: glaz (Default)
БЕРУ, СКОЛЬКО БЫ ЭТО НИ СТОИЛО!

Магазин-склад «Кот в мешке» занимал обширную территорию километрах в двадцати от города.
Общественный транспорт туда не ходил, поэтому отовариваться там могли только относительно состоятельные люди, у которых, по меньшей мере, были свои транспортные средства.

Под склад использовали гаражи, которые были выстроены пять лет назад в предположении, что начнётся автомобильный бум и народу понадобятся стойла для их железных коней.
Но бума не случилось: запасы нефти иссякли, а альтернативные источники энергии ещё не были придуманы и разработаны.
Именно поэтому автомобиль опять стал мерилом состоятельности: мало кто мог позволить себе двигатель, работающий на отходах производства сахара.

Торговля происходила так: аукционист называл номер гаража и стартовую цену.
Потенциальные покупатели потихоньку цену повышали, кто-то, естественно, выигрывал гонку, и только потом гараж вскрывали.
В гаражах содержались вещи, конфискованные у контрабандистов, вывезенные из жилищ умерших одиноких людей, разорившихся магазинов и предприятий — а в такой ситуации выигравшему аукцион могло бешено повезти или так же бешено разорить.
Бывало, такие «победители» даже стрелялись тут же, у купленной рухляди, принадлежавшей до попадания на аукцион одинокой деревенской старухе, жившей даже не в доме, а в землянке.

Ходила легенда о том, как некий счастливчик, заплатив какую-то несерьёзную сумму, купил гараж, заполненный бочками с углеводородным топливом, продал его и стал миллиардером.
Такие слухи подогревали азарт любителей быстрой наживы, и «Кот в мешке» процветал.

Брэгг решил, что сегодня он купит гараж, сколько бы тот ни стоил.
Он уже распродал всё своё имущество: и дом в пригороде, и квартиру в городе, и катер, и машину, оставил себе только сеть небольших магазинов, торговавших всякой всячиной — собственно, потому ему «Кот в мешке» и понадобился: всячины становилось всё меньше, торговля замирала, а удачная покупка кота в мешке могла помочь ему начать торговлю с чистого листа.

Он так и заявил при объявлении очередного лота: «Беру, сколько бы это ни стоило!»
Конкуренты, естественно, увяли, и содержимое гаража номер 149 перешло в Брэггу.

Когда работник склада открыл тяжёлый замок и, сняв массивную щеколду, распахнул ворота гаража, толпа, увязавшаяся за победителем аукциона, чтобы своими глазами увидеть, повезло ему или нет, ахнула и отхлынула подальше: в гараже стояла летающая тарелка, возле которой три странных существа что-то грели на небольшом приборе, светившемся зеленоватым светом.

Они подняли массивные головы, посмотрели на онемевших людей огромными чёрными глазами, больше похожими на чёрные дыры — и вот уже они оказались внутри своего корабля, а через мгновение он исчез, причём, никто не видел, как это произошло.

Безмолвие держалось ещё несколько минут, потом толпа закричала, заулюлюкала и кинулась тормошить Брэгга, впавшего в ступор и не реагировавшего на вопли и прикосновения.

Но не нужно думать, что Брэгг застрелился.
Наоборот! Всего через неделю его имя заняло первую строку списка миллиардеров по версии журнала «Форбс»: дело в том, что на месте летающей тарелки оказалась хорошо разработанная скважина дававшая множество декалитров углеводородного топлива, а Брэгг оказался её единственным владельцем.

*****************

ОСОБЕННОСТИ МЕСТНОГО КОФЕ

Местные власти имели право принимать законы, действовавшие только в пределах их юрисдикции. Отменять эти законы было нельзя, редактировать тоже, поэтому население этой местности было очень и очень осторожно в своих действиях.

Отличительной чертой населения этой местности была странная зависимость от кофе.
Кофе в этой местности начинали пить с момента рождения — как только младенца омывали и укутывали в пелёнки, акушерка давала ему соску, заполненную небольшим количеством кофе. Так это и продолжалось, причём, порции кофе росли вместе с ребёнком.


Все, кто приезжал в эту местность из внешнего мира, удивлялись спокойной и размеренной жизни аборигенов. Казалось, у них ни скандалов, ни ссор, ни драк не случалось — и это было именно так. Местные жители даже разговаривали приглушёнными голосами, а жесты их были плавны и неторопливы, чтобы их ни в коем случае нельзя было принять за угрожающие.

Став самым богатым человеком планеты, Брэгг предался самым странным развлечениям: коллекционировал украденные из музеев экспонаты, устраивал скачки на баранах, конкурсы самых несчастных людей — всё в таком роде.

Услыхав о странной местности, где течёт такая спокойная, такая не похожая на его собственную жизнь, он решил докопаться до причин этой аномалии и приехал инкогнито, изменив свою внешность с помощью грима.

Он ходил среди аборигенов, прислушивался к их негромким разговорам и вдруг понял, что самое используемое слово в этих краях — «кофе».
Брэгг постарался мимикрировать: тоже стал говорить негромко и замедленно, тоже перестал делать резкие жесты — и однажды понял, что его стали принимать за местного жителя.

У него даже появились приятели, которые стали приглашать его домой, познакомили с жёнами и детьми — Брэгг стал совсем своим в этой странной местности.

Однажды его познакомили с очень приятной дамой, которая работала акушеркой в роддоме. Брэгг почувствовал, что, общаясь с ней, может выведать какую-то тайну, что-то, что было основой жизни в этой местности.
Он очень настойчиво ухаживал за новой подругой, и однажды, отдыхая от приступа страсти в темноте его гостиничного номера, она поделилась им своим тайным знанием: с момента рождения все жители этой местности получали с кофе порцию «вакцины правды», а потому не умели лгать и изворачиваться. Они не знали правды о своём главном напитке, но закон предписывал выпивать не менее пяти чашек в день, и они подчинялись закону, потому что власти откуда-то всегда узнавали, что человек выпил меньше предписанного законом количества.

На следующий день Брэгг покинул эту местность, а потом две недели провёл в клинике, где подвергся полной детоксикации организма: ему совсем не улыбалось говорить правду, одну только правду и ничего кроме правды!

4 января 2022 года

Израиль
leon_orr: glaz (Default)
ПОЛОЖИ КРЫЛЬЯ В МИСКУ

Прокормиться становилось всё труднее.
Метеор упал, динозавры покорно померли, а ведь ими тоже не всегда можно было наесться — уж слишком они были мелкие.
Наземные ещё туда-сюда, а летающие, ну, просто мошкара или планктон!
Приходилось охотиться круглые сутки, и это очень утомляло. Тем более, что ночью приходилось изрыгать пламя, чтобы разогнать эту первобытную тьму над лесами и долинами.

И теперь вся эта живность валялась дохлая и уже начинала источать не слишком съедобные ароматы. Последнее обстоятельство вынудило принять неординарное решение: договорились всю её изжарить и стащить в одно место, где всегда было холодно. Место это было покрыто чем-то белым, тоже холодным, все понадеялись, что, может быть, оно сумеет сохранить изжаренное.

Однако во весь рост вставал вопрос, что делать, когда и эта еда будет съедена.
И тут один молодой нахал напомнил, что, если подняться повыше, то упрёшься в твёрдую прозрачную штуку, которая мешает большему подъёму.
Она такая прозрачная, что видно, как за ней порхают какие-то живые существа.
Крылышки у них белые, а сами они выглядят довольно упитанными и вполне съедобными.
И что можно попытаться всем вместе ударить в одну точку этого прозрачного препятствия — может быть, оно разобьётся — и наловить этих летунов.

Старейшины посмотрели на нахала с неудовольствием.
Старейшины пожевали губами.
Старейшины пошептались ментально, чтобы другие не могли уловить их мысли, и неохотно согласились на эксперимент: в конце концов, это они отвечали за благополучие остальных.

Разбить прозрачную преграду оказалось нетрудно.
Наловить белокрылых летунов тоже.
Но оказалось, что они, при всей их румяности и кажущейся упитанности, совершенно бесплотны — просто образы, лишённые материальности и веса.
Только крылья у них и были вполне осязаемыми и довольно увесистыми, но что можно было сделать с одними крыльями?!

Молодой нахал приволок эти крылья домой и показал их матери.
На его удивление, мама отнеслась к добыче вполне благосклонно.
- Положи их в миску! - велела она сыну. - Мы их потом ощиплем, и увидишь, какое из них получится барбекю!
Так было положено начало обычаю жарить маринованные крылышки на гриле.

********

ЗА СТЕКЛОМ НАС НЕ ВИДНО

Сухой лист лучше всего прятать в осеннем лесу среди других листьев.
Искомое хуже всего видно, когда лежит на виду.
Достаточно начать прятать свои грязные тайны, как тут же находятся охотники совать носы в корзины с грязным бельём и шкафы со скелетами в надежде найти маленький (а лучше большой) пованивающий секрет.

Люди делятся на тех, кто прячет свои тайны в ларце, зайце, утке и яйце, и кто раздевается на площадях при большом скоплении зрителей.
А есть такие, кто просто не помнит о том, что тайны и секретики нужно прятать, нужно таиться и молчать — живут себе и живут, словно бы за стеклянной матовой стеной.
Тем, кто стоит по другую сторону стены, видны движущиеся цветные пятна и тени, но они так нечётки и неопределённы, что невозможно понять, кем или чем они являются и почему так мечутся, с какой целью, какими намерениями.
Да и их неподвижность тоже невозможно объяснить.

Собственно, стекло не обязательно должно быть матовым.
Встаньте за прозрачное стекло, по которому бегут потоки дождевой воды, или мороз расписал его своими пальмовыми мотивами, или туман осел на нём дымкой, или солнце снаружи светит неистово, или оно — гранёный бокал с красным вином, и всё, никакой сторонний наблюдатель не сумеет вас увидеть и разъяснить, никому не разгадать, кто вы и в чём заключаются тайны, из которых, собственно, мы все состоим.

За стеклом нас не видно!

14 декабря 2021 года
Израиль
leon_orr: glaz (Default)
Вспоминаю один вечер в середине далёких пятидесятых годов прошлого века.

Мои московские тётя и дядя были чрезвычайно гостеприимные люди и часто устраивали застолья, для которых тётя всё готовила сама, потому что не признавала покупной гастрономии, называла её "недельным обозрением".

Только торты на столе бывали покупные: тётя великолепно пекла пироги и пирожки, но из сладкого умела только "хворост" и торт "Наполеон".

Иной раз и гости приносили магазинный торт: было принято прийти в гости с подношением - тортом или коробкой пирожных, вином, шоколадным набором.

В гостиной раздвигали массивный дубовый стол, накрывали настоящей камчатной скатертью, накрахмаленной и отглаженной до звона, расставляли на ней парадные тарелки и хрусталь - разноцветные бокалы, рюмки, "напёрстки" для ликёра.

Еду я не помню, честно говоря. Помню только, что однажды в гости пришёл почётный гость - Фома Андреич Требин, заведующий кафедрой разработки газовых и газоконденсатных месторождений, на которой я потом училась, но в описываемый мной вечер мы с ним, конечно, этого ещё не знали.

Фома Андреич очень любил устриц, их специально купили для него, и мне доверили подать их ему на блюде, украшенном разрезанным лимоном.
Когда я спросила, зачем лимон, мне совершенно серьёзно объяснили, что нужно выжать немного лимонного сока в каждую раковину - если устрица запищит, значит, она свежая, живая, можно её есть.

Ужас мой перед идеей есть кого-то живого, кто ещё и пищит, был таким, что я так до сих пор ни разу устриц и не попробовала и не уверена, что когда-нибудь всё же решусь на этот эксперимент.

Фома Андреич очень расстрогался таким вниманием к его вкусам со стороны хозяев и умилился моей ролью в потчевании его.

Помню ещё, что подавали домашнее мороженое, которое делали в старинной мороженнице - длинной жестяной трубе с двойными стенками. Между стенками набивали лёд и снег, за которыми двое моих молодых дядей - оба Александры, тогда студенты Горной Академии - лазали на крышу.

В трубу наливали смесь для мороженого, вставляли мешалку с ручкой, накрывали крышкой, и нужно было крутить эту ручку, желательно, быстро. Александры крутили по очереди, соревнуясь, кто крутит быстрее и кто дольше не устанет.

Но самое яркое воспоминание - это воспоминания о торте.
Кто-то принёс большой кремовый торт. В те времена коробки с тортами перевязывали бечёвкой, состоящей из многих нитей, часть которых была металлизирована или даже металлическая, почему бечёвки эти казались мне золотыми. Бечёвку, разумеется, отдавали мне.

Торт был пышный, промазанный белым и шоколадным кремом, украшенный розами - белыми, розовыми и жёлтыми. Стебли были наведены шоколадным кремом, листья сделаны из зелёных цукатов.
Что-то там ещё и написано было - тоже шоколадным кремом.
Коржи торта были влажными, отлично пропитанными - в общем, не торт, а мечта!

Я не помню, как ела его, но почему-то отлично помню десертную тарелку, старинную, дореволюционную - с выпуклыми завитушками по краю, расписанную нежнейшим узором из тонких зелёных побегов и розовых розочек, отлично рифмовавшихся с розами на торте.
Кусок торта, лежавший на этой тарелке, был мной уже изрядно обглодан, розовые и шоколадные следы дополняли фабричную роспись, и в центре этого натюрморта лежала серебряная ложка с медвежонком на ручке - тогда было принято каждому ребёнку дарить "на зубок" серебряные ложки, моей любимой была вот эта - с эмалевым коричневым медведиком, который тоже, кстати, хорошо гармонировал с тортом.

Иной раз в памяти всплывает эта картина, и вдруг - до ломоты в скулах - хочется этого торта!
Влажный пышный бисквит, воздушный крем, красивая тарелка, ложка благородного металла...

На накрахмаленной и наглаженной до звона белейшей камчатной скатерти.

Profile

leon_orr: glaz (Default)
leon_orr

April 2025

S M T W T F S
  12345
6789101112
13141516171819
2021 2223242526
27282930   

Syndicate

RSS Atom

Page Summary

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Tuesday, 15 July 2025 18:20
Powered by Dreamwidth Studios