Очень недовольный собой, Курников свернул с основной трассы и повел свой «Москвич» к Р.
Весь отпуск он обещал себе, что не поедет туда, что вернется в Н. и постарается забыть, постарается не думать, сделает все, чтобы перед внутренним взором перестал качаться грязный пол громыхающего и лязгающего вагона со скорчившимся на нем телом всего минуту назад живого и строящего планы человека.
Так себе обещал Курников внутренний, а Курников внешний сверился с картой и свернул на перекрестке, который ему следовало бы проехать, не сворачивая, если бы, конечно, внутренний Курников был хозяином положения.
Но он не был им. Он даже самому себе хозяином не был, власть захватил этот проныра, Курников-внешний, и правил бал, творил, что хотел.
Он помнил, что старуха ( хотя какая она была старуха, лет пятидесяти, не больше, но нужно же было ее как-то обозначить) жила на втором этаже двухэтажного дома барачного типа, обшитого вагонкой, выкрашенной коричнево-красной краской. Дом этот стоял среди еще нескольких своих близнецов почти у самого шоссе, от шума которого их защищала небольшая рощица.
Курников решил использовать ее для наблюдения: поставить машину между деревьями и притвориться тем, кем он и был — по форме, только по форме, - отдыхающим туристом.
Рощица была еще зеленая, лишь кое-где появились мазки желтой и красной красок, но но листва еще не поредела, а трава под деревьями выглядела, на удивление, свежей и не вытоптанной.
Получилось довольно удачно: из машины прекрасно был виден и вход в барак, где жила старуха, и дорожка, петлявшая между домами, на которой пока не было ни души: стояло очень раннее воскресное утро, и рабочий люд, населявший бараки, отсыпался — кто после трудовой недели, кто — после вчерашнего.
Курников откинулся на спинку сидения, надвинул на лицо соломенную шляпу, и теперь любой заглянувший в машину, увидел бы всего лишь дремлющего водителя, тогда как он зорко следил из-под полей шляпы за входом в дом.
Постепенно день раскачивался, нехотя, позевывая и потягиваясь, принимался за дела — и вот уже по дорожке прошла старушка с бидончиком в руке, прошмыгнула троица заспанных и встрепанных мальчишек с удочками и ведерком, мужик в сатиновых черных шароварах и голубой майке вышел на солнечную прогалину перед домом и направился ко вкопанному в землю столу, за которым, видимо, жители домов забивали по вечерам «козла», а может быть, и выпивали. Он сел на деревянную скамью, оперся спиной о стол и достал беломорину. Сидел, курил, щурился на солнце — а в домах уже кипела утренняя жизнь.
Зазвучали детские голоса, забормотало и заиграло радио, патефон запел про Костю-рыбака, хлопали двери, лилась вода. Стали слышны запахи: каши, подгоревшего молока, пекущихся блинов, жареного лука — хозяйки готовили завтрак.
Курников тоже решил поесть, и теперь всякий, кто заглянул бы в чужую, непонятно зачем стоявшую между деревьев машину, понял бы, что проезжий человек остановился перекусить — вот, пожалуйста: ест пирожки из замасленного пакета и пьет что-то горячее из расписного китайского термоса.
« Это уже паранойя, - подумал Курников, - что это я в шпионов играю, алиби себе придумываю непрерывно?! Никому до меня дела нет — стоит машина и стоит, мало ли, зачем она стоит!»
Он сердито допил чай, убрал пакет с пирожками в «бардачок» и вышел из «москвича» размяться. Походил под деревьями, помахал руками, сделал несколько наклонов — на него, и в самом деле, никто не обращал внимания, и он успокоенно полез назад в машину.
Часов в девять вожделенная дверь, наконец, распахнулась и из нее вышла Лиля, толкая перед собой «победу» — пузатую детскую коляску на низких колесах. Курников поскорее надвинул на лицо шляпу, но предосторожность эта была излишней: Лиля и не взглянула на «москвич», скорее всего, вид машины, стоящей в рощице, был привычен для людей, живущих рядом с шоссе.
Лиля слегка округлилась, но, в целом, изменилась мало, все так же выглядела абсолютным ребенком, и посторонний человек вряд ли принял бы ее за мать младенца, скорее, подумал бы, что старшая сестра попросила школьницу-младшую погулять с малышом, пока она возится по хозяйству.
Собственно, Курникову здесь больше нечего было делать. Ехал он сюда со смутной надеждой убедиться в чем-то — ну, вот и убедился. Он, правда, не был уверен, что увидит Лилю: ведь она могла и не вернуться сюда больше никогда, но какое-то смутное предчувствие не оставляло его все лето, и оно его не обмануло. В крайнем случае, он бы все же поднялся по деревянной лестнице на второй этаж барака и спросил бы у старухи о Лиле, хотя вполне могло оказаться, что она тоже больше никогда о девушке не слыхала — уехала и уехала.
«Нужно верить интуиции», - подумал Курников, поворачивая ключ зажигания. Он выехал на трассу и погнал машину в Н.
Теперь он знал, что делать. Отчитываться ему не перед кем, так что осложнений не будет. Нужно только выбрать определенную дату, ну, например, каждый первый понедельник месяца. Да, так будет хорошо, так он и сделает. Только вот не заменишь сотней в месяц отца, что ты будешь с этим делать?!
Но Курников-внутренний, вдруг ставший сильным, не позволил самому себе развить мысль в этом направлении. Он заставил Курникова-внешнего закусить губу и гнать машину к дому, где его ждали люди, работа, где его ждала жизнь.
Если бы кто-нибудь спросил ее, почему она сбежала от него, она не знала бы, что ответить. Вернее, она знала, почему она это сделала, но слов для объяснения не нашла бы.
Как, какими словами рассказать кому-то, кто вне тебя, кто тебе абсолютно чужд и ничего в тебе не понимает, об углах и шипах, о ранах и шрамах, о том, как они мгновенно начали заживать от первого же взгляда темных глаз, изливавших на нее мягкий и теплый свет?
Как объяснить ощущение сферы, укрывшей их и спасшей ее от жизни, какой та была до встречи с ним? Как описать тишину и отраду внутри этой сферы, сквозь оболочку которой не проникали извне ни чуждые звуки, ни чужие настроения?
Разве можно было бы ее восстановить, склеить после того, как ее так грубо разорвали, ворвались внутрь, кричали, махали руками — да от одних только этих рук вся внутренняя поверхность сферы вздыбилась сотнями шипов, стала смертельно опасной.
Если бы даже шипы эти не возникли, как склеить то, что было цельным и органичным, а теперь порвалось и висит лохмотьями, которые он еще пытался натянуть на себя и нее, но уже не было сомнения: рубище это ни от чего их не защитит и не укроет — она понимала это очень хорошо, а он, кажется, нет. Иначе, зачем бы он повез ее в загс, кипятился там, просил заведующую, даже пытался денег дать, но та не взяла? Паспорт, вот, в ее сумочке забыл — так суетился, что голову потерял.
Она ему не возражала. Зачем? Он не понял бы, обиделся только.
Как странно! Ведь он был частью ее самой, но она знала при этом, что остается для него совершенно закрытой системой, в которой он ничего не понимал да и не стремился понять хоть что-то. Собственно, у него и времени-то не было — что можно понять в закрытой системе за десять дней?! Но он, скорее всего, и не осознавал, что не понимает ее, не осознавал, насколько она закрыта, насколько она нечто иное, чем то, за что он ее принимал.
Люди какое-то преувеличенное значение придают взаимопониманию, которое не более, чем химера. Может быть, они все же подспудно знают, что им это не дано — проникновение в суть других, обижаются за это на природу, вот и пытаются утешить себя с помощью приторного леденца под названием «ятебяпонимаю».
Утешаются сами, угощают других, а на деле остаются незнакомцами даже сами себе и совершенно теряют способность почувствовать истинный горький вкус реальных взаимоотношений.
Да и кто любит горечь?! Все пытаются перебить ее сладеньким, потребляют его в безумных количествах, заглушают ее тяжелую низкую ноту любыми средствами, которые только способны придумать — и все эти средства приторны до отвращения и приводят, в конце концов, к этакому душевному диабету, когда в проявлении любого чувства видят смертельную опасность и бегут от него со всех ног.
Она никогда не любила сладкое, даже в детстве. Родители очень гордились этой ее особенностью — хотя чем тут гордиться? Их это заслуга, что ли? Природа так распорядилась, и это было хорошо: леденцы самообольщения казались ей такими же невкусными, как и настоящие, диабет ей не угрожал, любви она не боялась, но не боялась и правды — слишком рано дано было ей понять, что эта правда собой являет.
Так что, она и не ждала от него какого-то особенного проникновения в ее душу: знала, что он не способен на это. Да она его не впустила бы туда. Это ее душа, ее заповедная зона, нечего там делать другим. А что? Ее это совершенно не шокировало — конечно, он был другим! Да, частью ее, ну и что? Рука тоже была частью ее, но ведь странно было бы ожидать какого-то особого понимания от руки, верно? Она и не ждала.
Но и оставаться рядом с ним на холодном ветру действительности она тоже не собиралась: на этом ветру они только рядом и могли быть, а ей нужно было — вместе, - как это было, пока сфера еще не разорвалась. На холодном ветру действительности — она это знала не понаслышке — лучше было не оказываться рядом ни с кем, безопаснее.
Поэтому она и не напомнила ему о паспорте. Смутный план закопошился в ее мозгу, когда они вышли из загса и пошли обедать, а он положил свой паспорт в ее сумочку и больше не спросил о нем.
Он был мрачен, озабочен, и она ясно вдруг поняла, даже не поняла, а ощутила всем своим существом, что, со временем, окажется в его глазах причиной возникших жизненных осложнений, чего он ей ни за что не простит, не простит ей своей вины перед родителями и той, что была до нее, какой бы надуманной ни была эта его вина — еще один леденец самообмана.
Они настолько по-разному понимали ситуацию, что обсуждать было нечего, поэтому она промолчала все последние дни перед отъездом, безропотно села в поезд и сухими глазами посмотрела на него в последний раз, а он и не знал, что этот взгляд — последний.
Так что освободившийся зэк, ехавший из лагеря «на деревню дедушке», потому что был бывшим детдомовцем, и его никто нигде не ждал, оказался очень кстати, просто находкой оказался этот дерганый парень, голодный и жалкий и сначала даже испугавшийся ее предложения.
Он не мог понять, зачем ей это все нужно, но она терпеливо ему объяснила, что ему и не нужно ничего понимать. Она предлагает сделку, хорошую сделку, глупо отказываться от такого шанса. И времени займет немного, какая ему разница, где ошиваться? А когда дело будет сделано, сможет катиться на все четыре стороны, свободная пташка с чистым паспортом.
Он вдруг заюлил, заелозил и спросил игриво, не боится ли она, что он потребует исполнения супружеского долга? Она не боялась. Она больше никого не боялась, а уж этого...И он сник, замямлил, сказал, что пошутил, сам стал ее бояться и с радостным облегчением исчез, крикнув ей что-то прощальное, а она опять села в поезд и вышла — сама не помня где — и стала работать подавальщицей в чайной.
Она больше никогда не вспоминала ни ошарашенного вида родителей, когда она заявилась к ним под ручку со своим липовым мужем, ни самого этого мужа, чьего настоящего имени она не знала, он так и канул в неизвестность безымянным.
А потом она уехала в Р. И зачем-то сделала эту глупость — написала ему два письма, а потом и вовсе поехала искать его в Н. Но в Н. его не оказалось, пришлось возвращаться в Р — все же там было и проще, и легче.
Он же так и не появился, несмотря на письма, и это означало, что прежняя жизнь отмерла и отпала окончательно, а она осталась в том, что еще предстояло жизнью сделать, как бы скучно ей это ни было.
А ей было скучно. Смертельно скучно среди людей, скучно наедине с собой, скучно с ребенком.
В первый момент она даже растерялась: никак не ожидала, что его сын окажется настолько не интересен ей. Как вообще женщины умудряются испытывать любовь к своим детям? Она не понимала. И как же ей было скучно менять пеленки, кормить, мыть, ублажать младенца, чтобы он замолчал — ничего этого ей не было нужно, ничего этого она делать не хотела!
Удачным выходом оказалась пятидневка.
Ей стало очень легко, когда она в первый раз отвезла мальчика в ясли и поняла, что не увидит его до субботы.
Но и без мальчика жизнь оставалась все такой же скучной и пустой. Она смотрела на толпы людей и недоумевала, зачем они все живут и в чем находят стимул для жизни. Да и находят ли?
Когда-то отец водил ее в музей, где она увидела музыкальную шкатулку. Ее поразил вид фигурок, укрепленных на диске и вращавшихся вместе с ним, пока звучала мелодия.
Она ощущала себя одной из таких фигурок: завели шарманку — вот она и крутится вместе с остальными, хотя и отдельно от них: подруг и друзей у нее не было, с сослуживцами она почти не разговаривала, не испытывала к ним интереса — так зачем же нужно было это принудительное вращение в толпе?!
Всю неделю она не помнила о ребенке и всегда испытывала досаду, когда в пятницу утром квартирная хозяйка спрашивала ее, сама ли она заберет мальчика из яслей или сходить за ним.
Она забирала его сама и два дня, надев на душу железные обручи, пережидала выходные под почти непрерывное хныкание ребенка и ворчание хозяйки по поводу матерей, которым стоило бы запретить рожать.
Она забывала о мальчике в тот же момент, как нянька в яслях брала его на руки и уносила из раздевалки в комнату с манежами, и, чем старше он становился, тем труднее было ей помнить о нем.
Время от времени ей делали разные предложения: и те, что у других женщин счтались неприличными, и вожделенные ими.
Для нее же между ними разницы не было никакой. Она еще до рождения ребенка в одностороннем порядке оформила развод и не могла понять, чем постель без штампа в паспорте хуже оштампованной.
Поэтому, неуклонно отклоняя вторые, она иногда принимала первые — оказалось, что физиология в меньшей степени зависит от мировоззрения, чем хотелось бы. Но ни разу не возникло в ней ощущение теплой защищающей сферы, все происходило на холодном ветру, как бы уютна и тепла ни была очередная «хата». И все равно было скучно до зубовного скрежета, до онемения и зевоты.
Ее мимолетные партнеры бывали поражены таким неженским поведением. Их оскорбляло ощущение, что ими попользовались, а теперь скучают и ждут возможности смыться — и кто же это так удачно копировал их собственное поведение, которое они позволяли себе в других случаях? Сопля зеленая, еле оперившаяся - и уже такая циничная! Она шокировала их. Они высказывали ей свои обиды, а она только смотрела хмуро, неторопливо одевалась и уходила, цокая каблучками по их растоптанному самолюбию, как по заплеванному линолеуму.
И подарков она не только не просила, но даже и не брала, если предлагали — вот тоже удивительная вещь! Поначалу каждый новый знакомый бывал приятно удивлен ее бескорыстием и хвастался друзьям, что она влюблена в него, «как кошка» и что ничего ей от него не нужно, кроме него самого. Но постепенно приходило понимание, что на самом деле все не так, как кажется, и что ей все же от него кое-что нужно, всего лишь одно, и это тоже было не по-женски и вызывало желание непременно напялить на нее маску «настоящей» женщины, образа, созданного мужчинами за долгие века существования человечества, замутняющего им мозги и мешающего видеть действительность в ее реальном беспощадном освещении.
Выражалось это в том, что ее начинали водить по ресторанам, где она отказывалась есть и пить, так как была брезглива и знала по личному опыту, что творится на кухне. Или покупали ей духи, косметику и чулки, но оказывалось, что духи эти ей не нравятся, от косметики — аллергия, а чулки не того размера. Конфеты она советовала отнести детям, все равно она сладкого не переносит, цветы забывала на «хате», украшений не носила — совершенно не поддавалась попыткам втиснуть ее в жесткие рамки привычного восприятия женщины.
Скучно, скучно ей было это все — эти мужики с их нелепым гонором, питавшимся из невидимых ей ключей, их попытки взвалить на нее груз своих житейских неудач и забот, рассказы о равнодушных женах и непослушных детях, попытки выбить из нее хоть каплю жалости, а она никак в толк взять не могла, каким образом в их головах сочетаются эта безумная жалость к себе и потребность, чтобы пожалели другие, с заносчивостью и самомнением самцов.
Господи, знали бы они, что она родных отца с матерью не пожалела, ребенка своего не пожалела, себя не жалела, где ж ей было взять жалости для них, даже если бы она и хотела кого пожалеть, но она не хотела, вот ведь в чем была штука.
И никого не запоминала. Настолько, что не однажды разлетевшийся к ней с приветствиями мужик осекался ошарашенно, понимая вдруг, что его искренне и недуменно не помнят и даже не пытаются вида сделать, чтобы хоть как-то ослабить неловкость, что узнают, что вспомнили. И, судя по всему, никакой неловкости и не испытывают вовсе.
Иногда она думала, что, может быть, все-таки ждет, когда появится он, и потому так равнодушна к остальным, но, покопавшись в себе, понимала, что не ждет, перестала ждать, даже в ту сторону, откуда он мог появиться не смотрела — там клубился сплошной туман, таивший неведомые опасности, возможно, пропасть нечего ей было делать там, где она могла пропасть.
Так прошло пять лет, и однажды она получила сообщение, что родители ее умерли один за другим и что нужно приехать распорядиться наследством.
Она уехала из Р., ничего не сказав хозяйке, даже не сообщив, что не придет ночевать — настолько она ни о ком не помнила.
Приехав в родной город, она обнаружила, что стала состоятельной женщиной и что нужно срочно продавать машину, дачу и квартиру, потому что, конечно же, здесь она не собиралась оставаться, когда появилась возможность уехать куда захочется.
Но, уехав куда захочется, она обнаружила себя в Н., в университете, в коридоре мехмата, откуда немедленно сбежала, испугавшись возможной встречи с его старшим другом.
Она устроилась на раздачу в студенческую столовую и стала подыскивать тех, кто мог оказаться достаточно надежным источником информации о нем. Времени у нее было предостаточно, можно было не спешить, она и не спешила, через какое-то время получила нужные сведения, и в тот же день уехала в Батуми.
Продолжение следует.
Ссылки на все части романа
Моя проза. Романы и повести.
no subject
Date: Tuesday, 7 April 2009 06:03 (UTC)